Перейти к содержанию

Блоги

 

1947-1949. Мой рай. 12

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство. 12   Время от времени какая-нибудь из кур проявляла желание стать клушей. В марте одну из таких кур бабушка посадила на яйца, и в апреле появились штук двадцать пестрых очаровашек. Вылупавшиеся цыплята отсаживались в большую кошелку (забыл, как она называлась). Их кормление составляло особую церемонию: два-три яйца варились вкрутую, после чего измельчались ножом. Яичные крошки насыпались на бумагу, и мы, дети, пересаживали на бумагу пушистые клубочки. Было безумно интересно наблюдать, как между только что родившимися цыплятами зарождалась конкуренция…   Из перелетных птиц массовыми были два вида: грачи и ласточки. Прилетали и скворцы, но на ближайших к дому деревьях скворечников не было. Так что скворцы прошли мимо моей памяти, а вот грачи застряли. Не заметить их было нельзя: хотя их колония находилась в четверти километрах от дома, на Афонинских лозинах. С их прилетом начинался непрекращающийся гомон, разлетающий во все концы деревни. Однажды в лозинах раздались два ружейных выстрела. Оказалось, стрелял кто-то из взрослых. Как я сейчас понимаю – для использования тушек в качестве пугал на огородах.   В концу мая возвращались и ласточки. Их было необычайно много. Эти птицы удивляли тем, что лепили свои гнезда даже там, где взрослые могли без труда достать их рукой. Их щебет с утра до вечера был основным музыкальным тоном деревенской жизни.   Недалеко от здания школы лежала большая кладка длинных бревен. И четвертый класс после занятий оставался и разучивал на них какие-то песни. А первого мая все дети и многие родители пришли в школу. Была легкая праздничная атмосфера, а четвертый класс пел песни. Среди прочих в память врезалось: «Утро красит нежным светом…»   20 мая в школе был последний день занятий. Но вместо занятий все четыре класса отправились на прогулку в березовую рощу за Холохольню, километра за три от школы. Для меня этот день был философски значимым. Подойдя к роще, все дети разбились на группы (во что они играли – не помню) и лишь я откололся от толпы и пошел к стоящей в стороне двадцатилетней (это я уже сегодня вычислил ее возраст) березе. Я осознал, что есть общество («они») и есть я. И я – по другую сторону от всего мира.   Я лег навзничь под развевающимися на легком ветерке длинными березовыми косами. А за ними такая бесконечная голубизна! В этот миг я слился с природой и почувствовал себя самодостаточным, не нуждающимся с жесткой необходимостью в обществе. А ведь мне не было еще и восьми…   Школу я закончил совершенно нормальным ребенком – на одни четверки. Был я нормальным и во всех других отношениях, за исключением двух: я обладал великолепным обонянием и не мог никого ударить рукой (за что впоследствии пришлось много страдать). *** Роль Масленицы для детей играл вылет майских жуков. На несколько дней прекращались всякие игры, и с приближением сумерек вся детвора вываливала на плоский выгон, с дальней стороны которого был обрыв в южную сторону долины речки Малынки. Летя по долине, полчища жуков упирались в обрыв и потому, поднявшись до края обрыва, оказывались над выгоном на высоте груди. Тут-то мы их и встречали! Никаких сачков не было (эту роскошь я увижу только у городских детей состоятельных родителей), а потому ловили лишь руками. В это время пустые спичечные коробки становились большим дефицитом. Нередко подходишь к кому-нибудь, а у того из кармана слышится шуршание в спичечном коробке…   Раза два в году дома в деревне обходил парикмахер, под ручную машинку которого попадали наши обросшие за полгода головы. Стрижка проходила в комфорте – на свежем воздухе. Процедура это всегда была с оттенком экзекуции: я не встречал парикмахеров, которые не выщипывали бы машинкой клочья волос…   А еще раз в месяц по деревне проходил точильщик, горланя: «Точу ножи и ножницы!» Однако не могу припомнить, пользовалась ли его услугами моя бабушка; у нее было свое точило – угол русской печи, оголенный точением до кирпича…   Кроме этого, раза два в году по деревне проезжал старьевщик. Сегодня он вызывает у меня чувство отвращения как мелкий хищник. Но в детстве мы жульничества не видели, и потому все дети (кроме меня) клянчили у родителей какие-нибудь тряпки или сломанные медные вещи. А я не клянчил, никогда и ни у кого в жизни. Поэтому на старьевщика смотрел равнодушно...   *** В апреле наступал день, когда с появлением зеленой травы коров и овец выгоняли в два деревенских стада. Лежишь на печке и сквозь сон слышишь блеянье и мычание. В комнату врывается порция свежего утреннего воздуха, шаркают сапоги взрослых, хлопают двери, скрипят ворота… И остаток сна становится лишь слаще!..   Да, чуть не забыл. Роль пастушьего рожка играл… длиннющий – метров в десять – кнут. Это было совершенное изобретение, отшлифованное за века, как принято считать, «слаборазвитым» народом. Короткая ручка (сантиметров в сорок), к которой прикреплялась плеть, у основания толщиной сантиметра в четыре, виртуозно сплетеная из множества воловьих кожаных полос и постепенно сходящая на нет. В принипе не было работ, которые я не мог бы освоить, но хлестать этим длинным кнутом?.. За свою настырность мне пришлось заплатить ударом по шее: я пульнул плеть вперед, но хлыст кнута мимо меня не прошел. Не смог я освоить кнут и через семь лет, когда приезжал в деревню на каникулы. А упомянутый выше рожок – это хлопок летящего со сверхзвуковой скоростью кончика кнута. Без какого-либо пороха удар этот разносился из конца в конец километровой деревни, так что пока стада подходили к нашему дому, можно было и корову подоить, и всю живность напоить…   А вечером в том же порядке – сначала овцы, потом коровы – скот разбирался из стада. Взрослые подходили к уличной дороге и зорко высматривали своих овец, которые нередко «за компанию» проныривали в нижний конец деревни, куда уже в сумерках надо были за ними идти. Напившись воды из корыт, выдолбленных в толстой колоде, овцы загонялись в хлев. Однажды дедушка подновил ворота, и баран долго не мог признать наш хлев…   Спустя некоторое время после прихода овец на улицу чинно вступало пахнущее молоком стадо коров. Доили корову уже в сумерках, после чего детям предстояло отогнать корову на большак (пролегавший за домами параллельно деревенской улице) и пасти ее до полной теми. На нашей части большака собиралось пять-шесть коров и с десяток детей, главная забота которых состояла в том, чтобы отгонять коров от колхозного поля, что находилось по другую сторону большака. Ну а мы, дети, начинали азартно играть в прятки, салочки, кольцо-кольцо и другие игры…   Ужинали уже при свете керосиновой лампы. Обычная еда – окрошка на ржаном квасе, зеленый лук, пшенная каша с молоком…   *** Какую часть времени приходилось работать на огороде, назвать не могу. Прополки было много, но и на игры время оставалось. У девочек самыми обыденными играми были классики, пристенный мячик и прыгание через веревочку. «Деликатесом» считалась игра в лапту.   Мальчики больше всего играли в шиш (по-городскому – чижик), но почему-то говорили в шиши (однако больше игры я любил вырезать эти четырехгранные шиши – с одним концом скошенным, а другим коническим). Игрок на кону слегка ударял палкой-битой по одному из его концов, и когда шиш подскакивал, то сильным ударом отстреливал его подальше от очерченного квадрата. Водящий же должен был вбросить упавший шиш в квадрат, а игрок – пока шиш не коснулся земли, – мог при этом отбить шиш битой. И если водящему не удалось вбросить шиш в квадрат, то игрок отгонял шиш от квадрата столько раз, сколько было меток-«цифр» на боковой грани шиша после падения. Иногда шиш улетал за сотню метров, так что водящему приходилось вдоволь набегаться!.. Как менялись игроки у квадрата, уже не помню.   Окончание следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 11

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство. 11   Древности   Если идти от оврага, то после барского дома 1903 года постройки стоит здание бывшего клуба (в котором сегодня живут беженцы из Узбекистана). А за ним – дом Носковых (однофамильцы наших соседей справа). У Носковой бабы Дони были сыновья Петр и Виктор. Витя Носков был моим одноклассником, хотя и был на четыре года старше меня (война ввела свои коррективы в жизнь). Так вот, между его домом и вплотную к уличной дороге еще в 1955 году находился фундамент древнего дома, выступавший в юго западной части сантиметров на пятнадцать над окружавшей почвой. Именно в этом месте, по рассказам то ли мамы, то ли бабушки, в середине 19 века стоял самый древний из известных домов рода Сорокиных. (Сейчас бы я, конечно, не упустил возможность отломить кусочек от его фундамента!)   На карте Google есть и еще одно интересное место: в юго-западном аппендиксе Даниловского холма, там, где находилась колхозная пасека. Я уже писал, что в восемь лет меня интриговали остатки фундаментов трех домов возле северо-западной проволочной ограды пасеки. Так вот, помимо них на карте видна еще половина правильного прямоугольника с меньшей стороной 225 м непонятного присхождения и назначения. Помнится, в этом месте был широкий, метра в три, ров; почему-то сначала он круто спускается с пасечного отрога (на юго-восток-восток, потом идет по болоту (судя по карте, оно опять воскресло!) и затем опять взбирается в гору на Даниловский холм! Перпендикулярно концам этого отрезка отходят длинные (но оборванные) стороны прямоугольника. Левая сторона кончается у основания пасечного холма, а правая доходит до овражка, в котором до революции был пруд, наполнявшийся лишь во время весеннего паводка.   Никакой военной или сельскохозяйственной целесообразностью назначение этого рва я объяснить не могу. К тому же с верхней даниловской дорогой прямоугольный ров никак не связан. Ну не ради же забавы его выкапывали! Так что будущим археологам будет над чем поломать голову. Жаль, что в данный момент Малынь мне недоступна – на месте можно было бы многое выяснить. Январь 1949   Морозная рождественская ночь запомнилась благодаря одному загадочному событию. Выйдя по нужде во двор, дедушка в лунном свете заметил на соломенной крыше сарая (хлева) сияющее черное пятно. Оказалось, что это вернулся наш кот Вася. Его шерсть стала плотной и лоснящейся – за многие месяцы скитаний по полям и стогам он отъелся. Дедушка позвал его, и Вася спустился к нему. Удивительно, что он вошел в дом, как будто никуда не отлучался, и сразу же стал ласкаться! А нам оставалось только гадать, где же это он обитал многие месяцы? Во всяком случае, было очевидно, что не у людей. Но главная загадка осталась: почему он вернулся в нищий и голодный дом?!. (Я люблю вас, звери! /Почти по Фучику!/)   В январе я заразился скарлатиной. Приходила фельдшерица, однако лечила меня бабушка, причем народными средствами: водка с двумя ложками меда, раздобытого у кого-то из соседей, винный компресс на шею да святая вода (из четвертинки с бумажной пробкой), которой бабушка меня всего сбрызнула изо рта. И, как ни странно, на третий день мне полегчало. (А одноклассница Рая Миронова, с которой взрослые называли нас женихом и невестой, через три года от скарлатины умерла…)   Освещение в доме было керосиновое. Лампа подвешивалась над столом на железном крюке к потолку. Но зажигали ее лишь тогда, когда глаза уже ничего не различали. Иногда я делал домашние задания при свете керосиновой лампы. Но однажды керосин кончился, и дедушка настрогал лучин. Они вставлялись в расщелину в стене, и несмотря на спартанские условия, уроки я все-таки делал. Пишу, бывало, а за печкой сверчит сверчок. В сумерках, когда взрослые были заняты уходом за скотом, одинокий сверчок в абсолютной тишине наводил бесконечную тоску.   В вечерних домашних хлопотах взрослым было не до детей, и потому нередко, не дождавшись ужина, мы засыпали на лавках или прямо сидя за столом. И вот что поразительно: как бы взрослые ни были уставшими, никто из них и никогда не проявлял ни малейшего недовольства нами! Все они были Люди с большой буквы!..   Спать на русской печке было большим блаженством. И хорошо, что не было электричества, иначе было бы не до сна: по ночам и потолок, и стены покрывались полчищами рыжих тараканов – прусаков (прозванных так за длинные рыжие усы).   Зимние уличные развлечения в памяти не сохранились, не считая катания на санках. Щекотливый момент катания состоял в том, что от основания горки до речного берега было всего метров двадцать, и если не тормозить или специально не завалиться на бок, то можно было и искупаться в ледяной воде…   Весна 1949 После оттепели в конце марта похолодало, и верхний слой снежного покрова смерзся, образовав на огородах, где до того снега было чуть ли не по пояс, прочную ровную поверхность, столь необычную в деревенской жизни. Толщина снежной корки была сантиметров пять-восемь, но она меня вполне выдерживала. Ровная, как асфальт, поверхность впечатляла – она казалась чудом. Запомнилась картинка с этим «асфальтом»: еще не сошли утренние сумерки; я вышел на середину огорода; легкий морозец пощипывал нос; над головой висит половинка луны, и из труб вертикально поднимаются дымки…   Почему-то ни зимние, ни весенние каникулы не запомнились вовсе, как будто их и не было. Если бы ученье являлось мученьем, тогда б другое дело...   Половодье началось, скорее всего, в конце марта. Как и в предыдущий год, уровень воды поднялся метра на три-четыре и залил всю долину. Большие льдины, всплывшие над бочагами, двинулись в свой последний путь по маршруту Плава–Упа–Ока–Волга–Каспийское море. Проплывая под нашим домом по нижней части S-образной долины, они прижимались к нашему берегу, и отчаянные ребята умудрялись даже поплавать на них. Но я с детства остро чувствовал степень риска и потому ни в каких опасных делах не участвовал, так что рискованной экзотикой из своей жизни похвастать не могу.   До школы было около двух километров. На трети этого расстояния нужно было пересекать глубокий Афонинский овраг, где по дороге в школу мы, соседи-однокашки, задерживались: за ночь весенний ручей то там, то сям покрывался тонкой ледяной корочкой с живописными хрустальными узорами. Чтение этих узоров вызывало бурную фантазию. Но стоило ногой наступить на край большого узора, как он со звоном весь рушился на дно ручья. Через два-три дня, когда ручей набирал силу, мы уже не могли его преодолеть, а переходного мостика нигде не было. И... мы возвращались по домам ждать, когда полая вода кончится...   Следующим интересным местом по пути в школу было загадочное здание – кузница. Вокруг ржавело множество сельскохозяйственных орудий. Однако железки и даже раскаленный кусок железа на наковальне меня волновал почему-то мало. Удивило же меня другое: оказывается, когда подковывают лошадь, то подкову прибивают гвоздями, загоняя их... в живую ногу, а лошади хоть бы что!   *** Начало апреля 1949 года. Возле школы растут пять высоченных тополей. По выходе из школы сестра-четырехклассница дотягивается до ветки одного из них, отрывает и дает мне одну почку – первую тополевую почку в моей жизни. И какой же неповторимый, ни на что не похожий запах! До сих пор помню!   Потом Тася сорвала еще несколько веток, а дома мы поставили их на подоконник в бутылку с водой. И через несколько дней почки распустились. Сначала появились маленькие узкие листочки, а позже в подводной части стали расти и белые корешки. За этим чудом мы наблюдали ежедневно – так просто и чарующе рождалась новая жизнь! И было бы хорошо, чтобы такое чудо видел каждый ребенок.   Продолжение следует. ================= На фото: морозный рисунок нод ручьем.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Наш друг Алоис Альцгеймер

«Я ушла гулять по городу, За собой закрыла дверь...» /Вера Матвеева/ Как человек в высшей степени культурный он пришел в наш дом дом тихо и незаметно. Мы даже не заметили, как стали его пациентами: жена – непосредственно, я – косвенно.   Определенно это случилось года два назад, а до этого пару лет шла психологическая артподготовка. Как-то само собой сложилось, что каждому человеку, с кем нас с Соней сводила судьба, мы дарили маленький гостинчик – плитку хорошего шоколада или что-нибудь в этом роде. Возможные подарки закупались впрок. И вот мы с сыном стали замечать, что запас подарков стал неконтролируемо расти. А поскольку инициатива в этом росте исходила только от Сони, я стал потихоньку ограничивать эту ее все разраставшуюся страсть: обходить шоколадные полки стороной, класть отобранный шоколад обратно на свои полки и т.п...   А вместе с этим Соня стала забывать даты и дни недели и пропускать ошибки в редактируемых ею моих материалах. Ну, подумали, приближается старость – все ж 73 года – по российским меркам, возраст вполне старческий... И даже когда через два года пришли к врачам и они сделали полное исследование и прописали какие-то лекарства, я думал, что дело поправится.   А еще через год, когда Соня забыла почти всё и напрочь даже французский язык (а ведь когда-то была полиглотом и даже знала редкий центрально-африканский язык хауса!), мы поняли, что поезд ушел и как полноценной личности Сони больше НЕТ! Тело-то, конечно, есть, индивид есть, а социальной личности в нем нет! И, похоже, больше не будет. По поводу Сониной болезни сочувствия мне было много, а вот по поводу кончины ее личности НИ одного соболезнования я не получил. А теперь и не получу. А нужны ли они?..   Мне везет НЕ знать дни фактической кончины близких родственников и друзей. Когда родились – помню, когда ушли – нет! В случае с Соней соболезнования будут, когда остановится Сонино сердце. Но это будет по поводу кончины уже совсем другой Сони. Хотя, впрочем, и не совсем другой. «Альцгеймер» хоть и гений, но даже ему оказалось не под силу справиться с Сониной диссидентской сущностью! Ибо...   ...Каждое утро Соня просыпается с заботой о... подарках. Но уже с год она забыла кому и по какому поводу нужно дарить. Не забыла же она главного: НУЖНО ДАРИТЬ! И тут никакой Альцгеймер не может преградить ей дорогу. Поэтому сразу же после завтрака ее постоянная просьба и тредование ко мне: «Поехали!». Она забыла куда и к кому, и потому я везу ее очаровательными лесными дорожками, которые помимо успокающего свойства обладают еще и физиотерапевтическим: разгоняют кровь в пролежнях (которые возникают от того, что она спит на спине и за всю ночь ни разу не шелохнется). А в руках она держит подарки...   Для меня сегодняшняя Соня – это, прежде всего, ПАМЯТЬ о той, полноценной, Соне, с которой мы прожили 55 разнообразнейших во всех отношениях лет. Сегодняшняя Соня – это двухлетняя девочка с весом в 46 кг, требующая стопроцентного круглосуточного (помимо сна) ухода. Друзья мне сочувствуют, но я всех их благодарю и говорю, что мое положение к сочувствию не подходит, ибо я всё умею и делаю сам, как в известной частушке: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик!»...   В общем, умный (за что и нелюбим человечеством) Альцгеймер придумал хорошую вещь: исключил острую трагичность от смерти близких людей, разбивая смерть на два события: незаметную смерть Духа, и заметную, нередко всем облегчающую страдания смерть просто Тела. Но это уже проза...   *** «По ней не выйдет траурных газет, подписчики о ней не зарыдают...» И даже то, что она была первой советской женщиной, наотмашь унизившая самую гуманную в истории ДИКТАТУРУ, по собственной инициативе швырнувшей партии билет органа ее члена, вряд ли войдет даже в историю диссидентства. Но перед высшим судом (который, увы, никогда не состоится) она остается полноценной и богатейшей Личностью.   Спасибо тебе, женушка, за самый главный подарок, который ты сделала в своей жизни: 55 фантастических года, прожитых со мной! Свой долг перед вечностью мы выполнили сполна...

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 10

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Осень 1948   Быт   Совсем иной быт был в нашем доме – по существу на уровне каменного века. Рукомойника не было – умывались, поливая друг другу из кружки, или набирая воду в рот. Не было и сортира – отхожим местом был хлев, куда надо было пробираться в сапогах, а то и босыми ногами по щиколотку в навозной жиже. Благо, где-нибудь из жижи выступал камень и можно было присесть, не запачкавшись. Разумеется, ни туалетной, ни вообще какой бы то ни было бумаги не было. Что выполняло функцию бумаги, не помню, – может, колючая солома, а может, какая-нибудь щепочка или камушек. И это я не понимаю: как мой дед, виртуоз-жестянщик, не сообразил хотя бы положить доску на пару камней! Замечу, что это была середина двадцатого века!..   Не лучшим образом была решена и задача мытья. Летом купались как Бог подаст: мы, дети, – в бочке с дождевой водой, взрослые – должно быть, в речке, вода в которой выше деревни была теплющей. А зимой я искупался от силы раза два. Помню единственный случай: кто-то из тетей (кажется, Люба) тер мне спину тряпкой, намыленной вонючим хозяйственным мылом.   Стирка зимой представляла собой адскую работу. Не помню, где белье намыливалось, но стиралось-полоскалось в речке в холодной родниковой воде. Половики-дерюги отбивались вальками в форме толстой, короткой деревянной лопаты весом под килограмм. От ледяной воды руки болели…   Белье гладилось угольным утюгом с мелкими полукруглыми поддувальцами. Когда уголь остывал, утюг нужно было размахивать, увеличивая доступ воздуха к углю.   Кипяток получали в самоваре. При отсутствии хороших дров запустить самовар – особенно в доме – был непросто. Пламя раздували старым сапогом, надетым на верх самовара, а потому комната наполнялась дымом. Когда щепки разгорятся, на самовар ставили трубу и ее выход присоединяли к специальному отверстию (забыл, как называется) в русской печи. Под крышкой самовара радиально укладывали для варки яйца, хотя их большей частью ели сырыми. Что служило заваркой, не помню. Натуральный чай заваривали лишь по праздникам. А из сладостей был только кусковой сахар.   На стенах висели большие рамы со множеством фотографий и открыток. Из фотографий помню только большой портрет 1937 года прадеда Николая Ивановича с лицом купца-простолюдина. В 1950-х годах, во время перепланировки дома, этот портрет, как и многие другие, куда-то бесследно исчез. Трудно понять, как такое могло произойти…   А вот открытки (в рамке или просто на стене) запомнились. Небольшая их часть были пошловатыми – с сердечками и поцелуями, а на большинстве были изображены танцующие цыганки в роскошных широченных юбках.   Малынь.   В Интернете нашел любопытную справку о Малыни:   "В это трудно поверить, но надо признаться, что на месте теперешней Малыни раньше находилось село Устье и деревня Малынь. В 1841 году возник в той местности приход, который к 1895 году насчитывал 871 прихожанина мужского пола и 854 женского. Предание говорит, что лет 300 тому назад существовал в Устье храм деревянный, но обветшал он со временем и пришел в негодность, так что от него и следа не осталось. Вследствие чего прихожане присоединились к соседнему приходу села Архангельского, равно как и церковная земля перешла к тому же селу. И таким образом приход прекратил свое существование. Но помещик села Даниловки Воейков задумал устроить храм в селе Устье, что и было сделано в 1842 году. Храм был выстроен во имя Покрова Пресвятой Богородицы с приделом во имя священномученика Георгия. С течением времени храм подвергался обновлениям и исправлениям внутри. В храме была местно-чтимая икона Калужской Божьей Матери. При церкви с 1885 года была открыта церковноприходская школа". (http://yandex.ru/yandsearch?text=&stpar2=&stpar4=&stpar1=)   Скорее всего, древняя деревянная церковь стояла на месте сегодняшней разрушенной, ибо это самое обзорное место в округе. И тогда село Устье, названное, скорее всего, по месту впадения речки Холохольни (ну не Малынки же!) в Плаву, находилось на месте Поповки (т.е. от устья Холохольни до церкви). А вот центр древней малыни находился, скорее всего, в районе моста на Даниловку – это единственное место, где до постройки моста мог быть удобный брод; да он там и был, когда во время половодья деревенный мост сносило). В этом же месте, на краю Афонинского оврага, находится и самое гордое и величественное место в деревне – дом Архиповых-Жуковых (самый южный на Архиповке), с великолепным обозрением на три стороны света.   А по другую сторону оврага и через дорогу сохранилось (хотя и перестроенное в 60-х) самое древнее малынское здание (не считая церкви) – бывший колхозный зерновой амбар. От него вверх по Поляковке стояли еще 4-5 известняковых сарая, вплоть до нашего, сорокинского. Так вот, и фундамент амбара, и первые два сарая производили впечатление глубокой древности.   Через дорогу от сарая-амбара и по сей день стоит «бывший барский дом-строения 1903 года (сейчас его ломают по кирпичикам), где в советское время находились амбары с крупами и мукой (мой папа был кладовщиком приблизительно c 1957 года, а до него был Сергей, кажется, по фамилии Тарасов, он был хромой)» /из сообщения Ольги Болякиной-Макаровой /. Во время коллективизации это был, по-видимому, единственный дом, пригодный для хранения муки и других колхозных продуктов.   К Афонинскому оврагу тяготеют и вековые Афонинские лозины, посаженные в 19 веке. А архитектура находившихся под ними лечебных серных кабин для чесоточных лошадей относилась, по моему чисто интуитивному детскому впечатлению, к 18-му, если не к 17-му веку. Они всегда вызывали во мне чувство ужаса и отвращения – как газовые камеры Освенцима (хотя тогда я еще ничего не знал ни о чесотке, ни о газовых камерах...). А еще вспомнил только сейчас, что чуть южнее серных кабин, по оси аллеи, были кирпичные руины какого-то небольшого сооружения метра четыре в диаметре.   На карте Google по левой стороне дороги на Даниловку (на полпути от моста до верхней точки подъема, до поворота) я нашел белую точку (лишенную растительности). На этом месте и стоял большой (по восемь окон с каждой из четырех сторон) дом даниловского помещика Воейкова. Хотелось бы знать, какова судьба его хозяина... (Беда русских крестьян: они сами написанием своей истории не занимались, а кроме того, большинство грамотных крестьян попали под большевистскую гильотину как дважды враги народа...)   После публикации первого варианта воспоминаний на Прозе.ру я получил следующий отзыв от бывшей жительницы Малыни и, как потом выяснилось, моей пятиюродной сестры: «Потрясающие воспоминания! Трудно найти какие-либо слова, которые могли бы отразить чувства, возникающие при чтении этого произведения – Я ЖИЛА ЭТОЙ ЖИЗНЬЮ... Виктор, оставшийся старый сарай это бывшее здание почты и колхозной конторы одновременно и столярная школьная мастерская в годы моей учебы в нашей школе (около 1965-1968 гг.) С уважением, Ольга М/акарова/».   С этой подсказкой я без труда припомнил и почту, и колхозную контору. Не могу лишь вспомнить, где находился школьный сортир – эдакая российская достопримечательность. Помню лишь, что он был на улице и что в нем и для мальчиков, и девочек было по шесть очков. В торце была кабина для взрослых...   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 10

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Осень 1948   Быт   Совсем иной быт был в нашем доме – по существу на уровне каменного века. Рукомойника не было – умывались, поливая друг другу из кружки, или набирая воду в рот. Не было и сортира – отхожим местом был хлев, куда надо было пробираться в сапогах, а то и босыми ногами по щиколотку в навозной жиже. Благо, где-нибудь из жижи выступал камень и можно было присесть, не запачкавшись. Разумеется, ни туалетной, ни вообще какой бы то ни было бумаги не было. Что выполняло функцию бумаги, не помню, – может, колючая солома, а может, какая-нибудь щепочка или камушек. И это я не понимаю: как мой дед, виртуоз-жестянщик, не сообразил хотя бы положить доску на пару камней! Замечу, что это была середина двадцатого века!..   Не лучшим образом была решена и задача мытья. Летом купались как Бог подаст: мы, дети, – в бочке с дождевой водой, взрослые – должно быть, в речке, вода в которой выше деревни была теплющей. А зимой я искупался от силы раза два. Помню единственный случай: кто-то из тетей (кажется, Люба) тер мне спину тряпкой, намыленной вонючим хозяйственным мылом.   Стирка зимой представляла собой адскую работу. Не помню, где белье намыливалось, но стиралось-полоскалось в речке в холодной родниковой воде. Половики-дерюги отбивались вальками в форме толстой, короткой деревянной лопаты весом под килограмм. От ледяной воды руки болели…   Белье гладилось угольным утюгом с мелкими полукруглыми поддувальцами. Когда уголь остывал, утюг нужно было размахивать, увеличивая доступ воздуха к углю.   Кипяток получали в самоваре. При отсутствии хороших дров запустить самовар – особенно в доме – был непросто. Пламя раздували старым сапогом, надетым на верх самовара, а потому комната наполнялась дымом. Когда щепки разгорятся, на самовар ставили трубу и ее выход присоединяли к специальному отверстию (забыл, как называется) в русской печи. Под крышкой самовара радиально укладывали для варки яйца, хотя их большей частью ели сырыми. Что служило заваркой, не помню. Натуральный чай заваривали лишь по праздникам. А из сладостей был только кусковой сахар.   На стенах висели большие рамы со множеством фотографий и открыток. Из фотографий помню только большой портрет 1937 года прадеда Николая Ивановича с лицом купца-простолюдина. В 1950-х годах, во время перепланировки дома, этот портрет, как и многие другие, куда-то бесследно исчез. Трудно понять, как такое могло произойти…   А вот открытки (в рамке или просто на стене) запомнились. Небольшая их часть были пошловатыми – с сердечками и поцелуями, а на большинстве были изображены танцующие цыганки в роскошных широченных юбках.   Малынь.   В Интернете нашел любопытную справку о Малыни:   "В это трудно поверить, но надо признаться, что на месте теперешней Малыни раньше находилось село Устье и деревня Малынь. В 1841 году возник в той местности приход, который к 1895 году насчитывал 871 прихожанина мужского пола и 854 женского. Предание говорит, что лет 300 тому назад существовал в Устье храм деревянный, но обветшал он со временем и пришел в негодность, так что от него и следа не осталось. Вследствие чего прихожане присоединились к соседнему приходу села Архангельского, равно как и церковная земля перешла к тому же селу. И таким образом приход прекратил свое существование. Но помещик села Даниловки Воейков задумал устроить храм в селе Устье, что и было сделано в 1842 году. Храм был выстроен во имя Покрова Пресвятой Богородицы с приделом во имя священномученика Георгия. С течением времени храм подвергался обновлениям и исправлениям внутри. В храме была местно-чтимая икона Калужской Божьей Матери. При церкви с 1885 года была открыта церковноприходская школа". (http://yandex.ru/yandsearch?text=&stpar2=&stpar4=&stpar1=)   Скорее всего, древняя деревянная церковь стояла на месте сегодняшней разрушенной, ибо это самое обзорное место в округе. И тогда село Устье, названное, скорее всего, по месту впадения речки Холохольни (ну не Малынки же!) в Плаву, находилось на месте Поповки (т.е. от устья Холохольни до церкви). А вот центр древней малыни находился, скорее всего, в районе моста на Даниловку – это единственное место, где до постройки моста мог быть удобный брод; да он там и был, когда во время половодья деревенный мост сносило). В этом же месте, на краю Афонинского оврага, находится и самое гордое и величественное место в деревне – дом Архиповых-Жуковых (самый южный на Архиповке), с великолепным обозрением на три стороны света.   А по другую сторону оврага и через дорогу сохранилось (хотя и перестроенное в 60-х) самое древнее малынское здание (не считая церкви) – бывший колхозный зерновой амбар. От него вверх по Поляковке стояли еще 4-5 известняковых сарая, вплоть до нашего, сорокинского. Так вот, и фундамент амбара, и первые два сарая производили впечатление глубокой древности.   Через дорогу от сарая-амбара и по сей день стоит «бывший барский дом-строения 1903 года (сейчас его ломают по кирпичикам), где в советское время находились амбары с крупами и мукой (мой папа был кладовщиком приблизительно c 1957 года, а до него был Сергей, кажется, по фамилии Тарасов, он был хромой)» /из сообщения Ольги Болякиной-Макаровой /. Во время коллективизации это был, по-видимому, единственный дом, пригодный для хранения муки и других колхозных продуктов.   К Афонинскому оврагу тяготеют и вековые Афонинские лозины, посаженные в 19 веке. А архитектура находившихся под ними лечебных серных кабин для чесоточных лошадей относилась, по моему чисто интуитивному детскому впечатлению, к 18-му, если не к 17-му веку. Они всегда вызывали во мне чувство ужаса и отвращения – как газовые камеры Освенцима (хотя тогда я еще ничего не знал ни о чесотке, ни о газовых камерах...). А еще вспомнил только сейчас, что чуть южнее серных кабин, по оси аллеи, были кирпичные руины какого-то небольшого сооружения метра четыре в диаметре.   На карте Google по левой стороне дороги на Даниловку (на полпути от моста до верхней точки подъема, до поворота) я нашел белую точку (лишенную растительности). На этом месте и стоял большой (по восемь окон с каждой из четырех сторон) дом даниловского помещика Воейкова. Хотелось бы знать, какова судьба его хозяина... (Беда русских крестьян: они сами написанием своей истории не занимались, а кроме того, большинство грамотных крестьян попали под большевистскую гильотину как дважды враги народа...)   После публикации первого варианта воспоминаний на Прозе.ру я получил следующий отзыв от бывшей жительницы Малыни и, как потом выяснилось, моей пятиюродной сестры: «Потрясающие воспоминания! Трудно найти какие-либо слова, которые могли бы отразить чувства, возникающие при чтении этого произведения – Я ЖИЛА ЭТОЙ ЖИЗНЬЮ... Виктор, оставшийся старый сарай это бывшее здание почты и колхозной конторы одновременно и столярная школьная мастерская в годы моей учебы в нашей школе (около 1965-1968 гг.) С уважением, Ольга М/акарова/».   С этой подсказкой я без труда припомнил и почту, и колхозную контору. Не могу лишь вспомнить, где находился школьный сортир – эдакая российская достопримечательность. Помню лишь, что он был на улице и что в нем и для мальчиков, и девочек было по шесть очков. В торце была кабина для взрослых...   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 9

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Осень 1948   Школа   Числа 25-го августа моя одиннадцатилетняя двоюродная сестра Тася повела меня записываться в школу, которая располагалась в полуразрушенной малынской церкви, у колокольни которой отсутствовала верхняя часть. Вместо нее по краям стены этой, уже отдельной части здания, росла веничная (равнинная) полынь, окаймляющая дыру в небо. И я мысленно был там, рядом с нею, откуда открывалась бесконечная даль на все четыре стороны. Меня вообще охватывало чувство восторга, когда я видел растения где-нибудь на недоступном каменистом месте. Мною овладела неописуемая радость, когда в январе 1981 года в темном и суровом прогулочном дворике Бутырской тюрьмы в неровностях шершавой (чтобы не писали!) стены я увидел... кусочек темнозеленого мха! В глубоком колодце, накрытом сверху мелкой стальной решеткой и охраняемого вертухаями с автоматами, это растение прекрасно приспособилось к бесчеловечным уловиям жизни! А чем я хуже? Так что хоть я и жесткий атеист, но будь у меня средства, я восстановил бы колокольню малынской церкви, сохранив жизнь невзрачной веничной полыни... Пройдя двор, мы вошли в здание. В сумрачной широкой коридороподобной зале стояли два стола, на каждом из которых было по чернильнице-непроливалке с перьевыми ручками. Оставив меня одного, Тася пошла искать дежурного учителя. В воздухе стоял насыщенный запах химических фиолетовых чернил, оставшийся в памяти на всю жизнь. Вскоре Тася вернулась с учительницей, и после заполнения формуляра мы пошли обратно домой. (Интересно, что когда в моих событиях был поводырь, то эти события запоминались почему-то обычно поверхностно.) Первый урок помнится смутно – ничего особенного. Как звали мою первую учительницу, не помню. Но лет сорок спустя ее имя, кажется, произнесла моя тетя Настя, о чем я неуверенно вспомнил еще лет через двадцать. Учительницу звали Елизавета Константиновна Пряничникова. Ее образ начисто стерся из памяти. Но одно запомнилось прочно: за весь год учебы она ни разу ни на кого не повысила голос. И вообще, не осталось ничего мрачного, а потому мой первый класс запечатлелся в памяти истинным раем. Интересно, что в двух деревенских школах – и в Малыни, и в Новой Деревне в Пушкине – не было ни одного драчуна (что для меня, принципиально не любившего драки, было настоящим подарком)!   Школа стояла на самом краю крутого склона к реке Плаве, впадающей в семи километрах ниже, в районе Крапивны, в Упу, которая в свою очередь впадает в Оку. Я сидел на предпоследней парте, стоящей у окна с видом на восток, на широкую долину Плавы в направлении Плавска. (Приятный факт: моя парта стояла на том самом месте, где ныне находится место учителя в кабинете математики!) Неведомым велением души я часто глядел в окно, за которым моему взору открывалась целая половина небесного купола! Осень за окном постепенно сменялась зимой, которая, в конце концов, уступала место полноводной и крикливой скворцовой весне… В магазине «Сельпо» взрослые купили мне самое необходимое: чернильный порошок и тетрадь в косые и прямые клетки. Разведенные чернила налили в стопятидесяти-, если не двухсотграммовый пузырек. Пробку за неимением ничего лучшего бабушка сделала из куска газеты, свернув его в рулончик. Такая пробка была крайне ненадежная, и чернила в тряпичной сумке часто проливались, пачкая книги и тетради. Опускать ручку в пузырек, не запачкав ее, тоже было не простым делом. Но… приходилось учиться аккуратности.   Не помню, говорила ли учительница, в какой руке надо держать ручку. Но от рожденья я был левшой. И вот помню момент, когда Елизавета Константиновна несколько удивленно посмотрела (а может мне только показалось, что посмотрела), в какой руке у меня ручка. И я незаметно переложил ее в правую руку. С тех пор, как бы это ни было неудобно, я стал писать правой рукой, хотя другие работы продолжал делать левой. (Подозреваю, что за полтора года до того дедушка шлепнул меня по лбу ложкой именно за то, что я стал есть левой рукой...)   И еще помню, что учительница велела принести альбомы для рисования. Но их то ли из в магазине не было, то ли они стоили дорого, и потому бабушка сделала мне альбом из… желтой оберточной бумаги, которую она выпросила в магазине. И ничего, рисунки получались на пятерку!   Из полученных в школе знаний самыми запомнившимися оказались два: первое – из «Букваря», второе – из «Родной речи».   Первое – это немудреные орнаменты с петухами на национальных русских полотенцах, что-то наподобие вышивки крестиком. Почему-то, глядя на них, я чувствовал, что вместе с ними переношусь в какой-нибудь двенадцатый век. И в том веке перед моими глазами как бы наяву проносились картины древнего деревенского и почему-то очень миролюбивого быта. То есть всё было, как и вокруг меня, только много-много веков назад.   Второй эпизод – картинка лунной поляны в сопровождении стихов Пушкина: «Сквозь волнистые туманы пробивается луна, на печальную поляну льет печально свет она». Простенькая картинка, простенькое четверостишие, а вот врезалась на всю жизнь!.. Как я уже писал, читать я научился сам, еще до школы, за один день…   Никаких четких признаков, позволяющих отличать осень и зиму 1947/48 годов от 1948/49 годов, у меня нет. Скорее всего, все уличные события происходили во вторую зиму, ибо валенки купили мне, должно быть, к школе.   Где-то к школе бабушка сшила мне из разного тряпья и ватную жилетку. Причем по бокам она пришила два кармана. А карманы для пацана в наше время это что сегодня какой-нибудь супермотоцикл! Ведь в него можно было класть разные СВОИ штучки и носить с собой! Карманы – это первый атрибут свободы личности…   Осенью я впервые услышал слова «туфли», «жених» и «замуж». Две моих тети – Настя и Шура – выходили замуж. Оба жениха были из одной деревни Чероково, в четырех километрах от Малыни. (Через семь лет я буду в этой заброшенной деревне с двумя оставшимися остовами домов. Зрелище жуткое…) Вскоре тетя Шура ушла жить к своему Жоржику. Возможно, ушла к своему залихватскому красавцу Николаю и тетя Настя. (Однако ее счастье было недолгим, и через три года после моего отъезда в Пушкино он погиб от удара лошади подкованным копытом в висок…)   Население дома уменьшилось, но я как-то не почувствовал это – я был занят школой и одноклассниками. Помимо Малыни, одноклассники были также из соседних деревень Лапино и Даниловка и кто-то даже из Чириково – за три-четыре километра. Но как позже в Пушкине, так и здесь я запомнил лишь тех детей, с кем играл в свободное время (они жили в ближайших домах). Ближайшим из них, из левой (если смотреть из окна на дорогу) половины нашего дома, был Толик Мухин. В следующем доме в одной половине жила Лида Соколова, а в другой – Ваня Холин с прозвищами Золотой (так завала его мама) и Шестик (так как на одной руке у него было шесть пальцев; к следующему моему приезду в деревню он был уже без лишнего пальца). Полы в доме и у Лиды, и у Вани были земляные. (Оказывается, мы-то были буржуями – у нас-то были дубовые!)   А в третьем доме с добротной террасой (единственной в деревне) жил одноклассник по имени, кажется, Гена. По стилю поведения он заметно отличался от всех остальных: мягкий, вежливый и умный (отличник). Однажды во время игры в чижа (в городки) Гена пригласил меня и еще кого-то из ребят к себе домой. Для бедной деревни его комната была шокирующе необычной – в ней была мебель! В серванте стояла стеклянная посуда. Но более всего впечатлил один деликатес, которым Гена нас угостил по полчайной ложке! Это был порошок какао с сахаром. Ничего подобного в других домах не было! Несколько лет спустя я узнал, что Генин папа работал в колхозе агрономом... Продолжение следует. ============= На фото: Малынская школа 60 лет спустя. Но всё, не считая кустов, осталось как прежде.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Человек и грибы. 7. Моя бледная поганочка

С чувством сострадания ко всем униженным, оскорбленным, изнасилованным   «Когда мы говорим о цветах, то совершаем преступление, ибо умалчиваем о зверствах». /Бертольд Брехт/     ***   Сформированная в обществе идеология насилия с необходимостью опускается и на бытовой уровень – вплоть до интимных отношений. Здесь не место делать экскурс в историю сексуального насилия в России, скажу лишь, что из каждых десяти изнасилованых в органы правосудия обращается одна (один), а девять вынуждены всю жизнь скрывать свой позор от окружающих, ибо в российском обществе к позорному столбу прибивают не насильника, а его жертву: полковник (фамилия не важна), изнасиловавший и затем убивший чеченскую девочку, несметным количеством россиян воспринимается национальным героем, а убитая девочка – преступницей, заслуживающей «наказания»!..   Я же, конечно, вкупе с порядочной публикой, всегда предпочитал быть на стороне слабых. Вот почему судьба грибка Бледная Поганка, многими брезгливо нелюбимого, вызывает во мне ассоциации с хрупкой девочкой, отчаянно защищающейся от насилия...   Моя детская память обладала удивительным свойством: я запоминал момент, когда впервые слышал то или иное слово и какие чувства это слово вызывало в моей душе. Слово «поганый» я впервые услышал от мамы (в конце войны в доме отчима), когда мне было года четыре. Поганым называлось ночное ведро, заменяющее – за отсутствие такового – сортир. Со временем слово «поганое» стало ассоциироваться с чем-то грязным, негигиеничным.   Поэтому когда лет в девять мама назвала какие-то грибы поганками, мое отношение к слову «поганый» стало двоиться: почему эти чистые и даже красивые грибы она обзывала поганками?! Оказалось, что поганками являются почти все грибы, за исключением пяти – опят, белых, подосиновиков, подберезовиков и сыроежек. Так считают большинство россиян, и потому грибники с каким-то сладострастием сбивают ногой все «поганки»…   С конца 1960-х годов стали издаваться определители грибов, и самый опасный гриб – бледная поганка – довольно быстро стал широко известен в народе. Абсолютная ядовитость бледной поганки почти у каждого грибника вызывает тихий ужас в сочетании с ненавистью. Вот этот ужас и заставляет грибников обходить бледную поганку стороной…   Я же и из духа противоречия всеобщему мнению и из чувства радости за то, что хоть кому-то повезет получить независимость от чьей-то злой воли, стал как-то, можно сказать, по-родственному и как к младшей сестре относиться к бледной поганке.   Бледная поганка напоминала мне маленькую неяркую девочку в изношенной белой косынке, с бледным лицом, зелеными глазами и чахлым здоровьем. Но главная ее суть я видел не в этом, а в том, что она, как и все живое на земле, имеет ПРАВО на жизнь. «Не мешайте мне жить!» – тихо шепчет она, а если ее голос игнорируют, то уже настойчиво она повторяет свое требование, не боясь вступить с противником в смертельную схватку….   Вот за эти ее качества я и полюбил Бледную Поганку. Полюбил не настырно, ожидая, что и она ответит мне тем же. И… она ответила! На пятый год нашей жизни в Ландах возле сетчатой ограды, в нескольких шагах от ворот на свет появилась целая колония бледных поганок! И не в одиночестве, а в сопровождении кавалеров в красных кафтанах – Красных Мухоморов! С той осени я стал охранять эту полоску земли у ограды от случайного вмешательства лопаты и газонокосилки.   Сегодняшнее лето было засушливым, и я опасался, что грибов не будет. Но вот на перекрестке октября и ноября прошли дожди, ночи потеплели, а через пять дней у нас на участке пошли и долгожданные бледные поганки с красными мухоморами. Правда, пока бледных поганок появилось всего две, зато потрясающей красоты краснокафтанников – десятка три! Мухоморы, будто бы осознав свою полную безопасность, расплодились щедро – настоящая цветочная клумба! (См. http://proza.ru/2009/12/24/2) Появились они и с внешней стороны ограды – прямо у дороги! – где их никто не трогает (см. фото), ибо никому и в голову не приходит уничтожить такую красоту!..   Латинское название бледной поганки довольно странное для русского уха: мухомор (или поганка) фалосоподобный, хотя под такое определение более подходят другие грибы (см. хотя бы http://proza.ru/2010/01/26/1). Странные эти ботаники…   Как я люблю путешествовать по нашему удивительному саду, предоставившему «политическое» убежище разнообразным животным и растениям! Нигде за оградой сада не растут ни подберезовки, ни настоящие маслята, ни лаковицы розовые, ни мокрухи… а у нас они появились сами, и не только появились, но и поселились – надеюсь, навсегда!   * * *   Хороши съедобные грибы – рыжики, подберезовики, маслята! Но, набрав их на жаркое, я иду поздороваться с моими бледными поганочками. И верится мне, что они, униженные и оскорбленные, нашли надежный приют в нашем саду. Эти грибы я знаю хорошо вот уже полвека, но каждый раз помимо моей воли мне на ум приходят униженные и оскорбленные женщины и дети. И каждый раз я утешаю себя тем, что хоть этим скромным подобиям слабых существ не угрожает безнаказанное насилие, ибо за это насилие насильнику придется расплатиться мучительной трехдневной казнью…   Сильнее всего об униженной и оскорбленной женщине сказал Александр Галич:   «Стоит она – печальница Всех сущих на земле, Стоит, висит, качается В автобусной петле.   Бегут слезинки скорые, Стирает их кулак… И вот вам – вся история, И ей цена – пятак!»

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 8

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Перед выпечкой хлеба нас, детей, посылали за веничной (равнинной) полынью, росшей на береговых известняковых обрывах и осыпях, и листьями лопухов, которыми зарастали мелкие овраги и старые свалки. Полынь шла на веники для подметания пода (дна топки) печи перед тем, как в ней начнут печь хлеб. Лучшими вениками считались, конечно, гусиные крылья, но их на круглый год не хватало. А большие листья лопухов были нужны для того, чтобы на них класть хлеба в печи, чтобы они меньше пачкались сажей (заодно и лекарство?). Переехав в Подмосковье, я тосковал по веничной полыни, а потому был рад до слез, когда лет через пятнадцать на северо-восточном Ставрополье (на родине жены) встретил похожее растение – полынь таврическую. Другим похожим растением является обычный вереск, и потому сегодня (уже во Франции) я не мог не рассадить его вдоль ограды.   Поход за полынью был так же азартен, как и сбор грибов. Самые пушистые кустики росли на середине крутой береговой известняковой осыпи. И не каждый бросок за ней приводил к успеху: иногда приходилось на попе съезжать по колючему известняку к основанию бугра. Но, конечно, без добычи мы не возвращались...   В сенях, слева под потолком, висело множество пучков из лекарственных трав, которые бабушка собирала как бы мимоходом. Четко запомнились три травы: пустырник, тысячелистник и красный клевер. Странно, что до сего дня я ни разу не задумывался над тем, что, оказывается, моя бабушка знала народную медицину.   Свой заповедный уголок в моей памяти занимает бурьян – сорные растения, разрастающиеся на мусорных свалках, в том числе и весьма древних. Конечно, в детстве я не знал ни самого слова бурьян, ни половину названий растений, из которых он состоял: помимо известных крапивы, полыни, чернобыльника, лопуха, еще и пустырника, клоповника, мальвы, пижмы. Духовная сила бурьяна состояла в том, что он рос в СТОРОНЕ от проторенной линии жизни, или, как теперь модно говорить, был кошкой, которая гуляет сама по себе. Поскольку и сам я был такой кошкой. На руинах бурьян обычно соседствовал с красной бузиной. И, проходя мимо них, мне всегда казалось, что из глубины веков мне кивают добрые люди, давно ушедшие в мир иной.   *** Страна детства – это, прежде всего, лужи. И если ребенок не лезет в лужи, значит, ему отбили детство… А начинаются лужи, как известно, с дождя. И вот он посыпал с неба: сначала как пшено, затем как из решета, а уж если разойдется, то и с градом. В начале дождя мы, дети, прятались в дверях сеней, протягивая руки и подставляя ладони под крупные капли. А когда брызгами покрывается вся кожа, то потихоньку вылезаем под дождь и сами. И вот мы все уже под проливным дождем с плясками и припевкой: «Дождик-дождик, перестань – Мы поедем в Арестань Богу молиться, Христу поклониться».   И – о, чудо! Дождь выдыхается, туча отходит в сторону, облака раздвигаются и тут наступает апофеоз: на небе вспыхивает семицветная радуга! Это сегодня городского жителя не удивить никаком цветом, а в нашем детстве фиолетовый и оранжевый цвета в жизни почти не встречались. И потому вся детвора деревни высыпала на улицу и зачарованно смотрела на чудо, до которого ни дойти, ни до тронуться! Вроде бы и есть, а вот где оно и что оно – загадка. А иногда над первой радугой отчетливо просматривалась и вторая, и мы спорили о том, где конец радуги упирается в землю и можно ли по ней забраться на небо...   Но вот облака раздвинулись, уступая место солнцу, и от почвы вверх потянулись мягкие испарения. Почва превращалась в черную липкую грязь, и мы, босоногие, бежали на выгон (большое ровное пространство, где рано утром стада коров и овец делали остановку в ожидании опоздавших животных). Весь выгон был покрыт низкорослой душистой ромашкой и гусиной гречишкой, так что после дождя в понижениях почвы образовывались большие, чистые и чуть ли не горячие лужи, в которых можно было даже валяться! И для нас, детей, это было истинным раем, ибо для взрослых купание детей было делом трудоемким – вода-то далеко под горой, да еще и ледяная!...   *** Помню момент, как я научился читать. Сам! Сижу в яме (это глубокая ступень вниз) перед дверью в наш подвал, в руках – букварь, и вдруг до меня доходит, что буквами обозначаются первые звуки названий предметов на картинках. Просмотрев букварь до конца, я понял механизм чтения…   В доме было одно таинственное помещение, куда детям ходить не разрешалось. Это амбар. Из сеней вели четыре двери: на улицу, во двор (в хлев), в комнату и в амбар. Амбар был завален всякой всячиной, но более всего запомнился ящик со скосом для муки (забыл, как называется) с двумя отделениями – сусеками. Так что в сказке про Колобка по поводу сусек у меня вопросов не возникало.   При первой записи воспоминаний я не описывал еще одну вещь: конская сбруя, висевшая на двух крюках буквой «г» на стене напротив двери. Но спустя годы до меня дошло, что это была сбруя нашей лошади, которую во время коллективизации забрали в колхоз. Оказывается, все эти годы родные помнили о ней как о члене семьи!..   Бабушка пекла хлеб (только ржаной) раза два в месяц. Дрожжевое тесто замешивала в большой деже (в конической бочке), которую накрывала льняной тканью. Конечно, ходить мимо такого деликатеса было нелегко, посему, улучив момент, я запускал в дежу руку и отщипывал кусочек сладковатого теста… Половина испеченного хлеба тут же расходилась по соседям, у которых через неделю хлеб будет брать уже бабушка.   Сегодня я понимаю, что я был большим вредителем в домашнем хозяйстве. У бабушки был большой и красивый кленовый гребень. Не помню, кто отломил в нем первые три тонких, широких и длинных (длиной сантиметров по десять) зубца, но вот следующие... отламывал уже я – из интереса. С одним из них произошла такая история.   Я уже общался со сверстниками, один из которых, Ваня Холин, жил в соседнем доме. Прозвище у него было «Золотой» (так же, как называла его и его мама). Он был сексуально натаскан, а потому, рассказывая какую-нибудь похабную историю, сопровождал свой рассказ известным жестом, просунув палец в кольцо, образованное пальцами другой руки. Что это значило, я, неотесанный «москвич», не имел ни малейшего представления, но жест почему-то показался мне важным и многозначительным. И вот, придя домой, я выломал из гребня очередной зубец и вырезал на его конце, как помню, нечто похожее на контур карточной масти пик – с маковкой на конце. Ну, думаю, это будет хороший подарок для Золотого.   Однажды случилось так, что мы втроем – я, Золотой и его мать – шли по деревне. И тут я решил показать Ване, что вместо пальца в описанном выше жесте можно воспользоваться моим «изобретением», которое тут же и продемонстрировал. Я ожидал от Вани похвалу, но его мать, увидев мои действия, опешила и тут же доложила моей бабушке о высшей степени моей безнравственности. Однако не помню, чтобы бабушка придала словам доносчицы какое-либо значение. А я так и не понял, что именно я натворил… (До смешного похоже на то, как Фейсбук обвинил меня в распространении порнографии за публикацию очаровательного годовалого младенца... без трусиков! Не, я просто балдею от цивилизации!..)   А тем временем до школы оставались считанные дни…   Продолжение следует.   ============== На фото : Малынская улица через двадцать лет. Еще мало что изменилось, еще как тогда... Слева – угол нашего палисадника, справа – сарай Соколовых, возле которого сидят тетя Оля Соколова и тетя Маша Холина.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 7

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   *** Забраться на крышу дома можно было по известняковой стене, отделявшей дворик нашего хлева от хлева соседей Мухиных. Лазить по неплотно уложенным камням было легко, и вот в два счета я уже на железной крыше. Деревенская крыша для малолетнего пацана – это что семь чудес света для взрослого.   Первое чудо – это большое полукруглое слуховое окно, через которое можно было пробраться на чердак дома, где было сухо и очень жарко (был ли вход на чердак из комнаты, я не знал). Волшебная тяга чердака определяется тем, что там не бывает... взрослых! А если нет взрослых, то это уже как бы другая планета с абсолютной свободой. (Кстати, через десять лет я найду на чердаке клад – мешок денег, но об этом рассказ будет ниже.)   Второе чудо – это сам скат крыши: сначала пологий – над большим (в половину светлицы) амбаром, потом крутой – над жилой частью дома. На солнце жестяная крыша (ее крыл сам дедушка, который был жестянщиком) сильно нагревалась, и потому моим босым ногам приходилось туго. А вот холодным утром на теплой крыше, ориентированной на солнце, было приятно понежиться. Внизу ската крыши был водосточный желоб, предохраняющий верхолаза от падения на землю. На крышу я забирался всегда незаметно, так что за это меня ни разу не поругали. На соседнюю (мухинскую) часть крыши я никогда не переходил и даже их хлев никогда не разглядывал, хотя с крыши он был виден как на ладони.   Третье чудо – это многократное увеличение радиуса обзора. С крыши открывалась даль километра на четыре, и вот там, на горизонте, я видел неведомый для меня таинственный мир. В общем-то ничего особенного: луга, невысокие леса, какая-то далекая аллея на горизонте по левую руку. Но в то же время все это было как бы нереальным, ибо добраться туда я не мог никак. И вот это противоречие – «нереально-реальное» – меня просто гипнотизировало: а вдруг там у горизонта нет ничего и всё это мне только кажется!..   Два водосточных желоба – анфас и боковой – объединялись, и по водосточной трубе дефицитная влага стекала в большую дубовую бочку. Вода быстро тратилась на стирку, мытье полов и на пойло животным, и потому обычно бочка была полна лишь наполовину –до дна воду не выбирали, чтобы бочка не рассохлась. С этого времени она становилась детским бассейном! И опять же: нас за это НЕ ругали!!! (А в третьем классе отчим разломал мой толевый шалашик, построенный в дальнем конце катофельного огорода: НЕ положено! И это была уже другая цивилизация!..)   Дорога в дом шла через сени, примыкавшим к боковой стене в ее конце, так что из двух боковых окон можно было видеть проходящих в дом людей. Двери в сени и из них в комнату были низкими, где-нибудь по метр-семьдесят, так что волей-неволей приходилось наклоняться. Проход с улицы облегчался тем, что пол в сенях был ниже, чем на улице, сантиметров на тридцать. И на столько же была приподнята дверная колода между сенями и комнатой, так что, проходя в комнату, нужно было ее перешагивать – это чтобы на порог-колоду ногами не наступать, не изнашивать. Но на всякий случай, да и в знак уважения к хозяевам, каждому приходилось наклоняться...   Дубовая дверь в комнату была обита мешковиной и утеплена паклей. Три других двери в сенях – уличная, во двор (в хлев) и в амбар – были кленовыми и все отполированы ладонями. Сучки, как более твердые, выпячивались над плоскостью дверей.   Летом при открытых окнах можно было выйти на улицу через... распахнутое окно! Это было почему-то необычайно очаровательно и захватывающе – возможно, потому, что безнаказанно нарушалось правило «Нельзя!»! Короче: это был поистине праздник! Спрашивается, много ли ребенку нужно для счастья?!. Дайте ребенку пройти ЧЕРЕЗ окно – от вас не убудет!   На стене каждого кирпичного дома с железной кровлей, под самой крышей, тянулась цепочка ласточкиных гнезд. Эти птицы с маленькими черными внимательными глазками были неотъемлемой частью деревенской жизни и считались как бы домашними. И даже хулиганистая детвора не стреляла по ним из рогаток, отыгрываясь на бедных воробьях.   А всего в полукилометре от деревни в крутых изветняковых обрывах жили ласточки-береговушки. Их норы были ниже верхнего края обрыва на метр, и запустить туда руку было просто невозможно. (Интересно, как ласточки роют норы в довольно твердом известняковом грунте?..) А вот скворцов у нас возле дома не было, несмотря на то, что в архаичном сельском хозяйстве они выпоняли роль санитаров. Причина тривиальна – отсутствие скворешника. *** В семь лет я уже в одиночку мог уходить за речку. Однажды я перешел по камням на другой берег и ушел от дома метров на двести-триста, к пасеке. Издали я впервые увидел свою часть деревни со стороны. Было, наверное, часов восемь утра. Еще не сошла утренняя прохлада. И вот оттуда я видел, что, на горе за рекой, возле нашего сарая дедушка ударял кувалдой по наковальне. Тогда меня поразило одно явление: кувалда падала на наковальню совершенно беззвучно, и лишь когда дедушка поднимал кувалду вверх, я слышал… ее удар о наковальню! Это было впечатляюще и загадочно! Так я познал явление эха.   Через дорогу от дома, от нашего сарая, река виделась в форме латинской буквы «S» с горизонтальными верхом и низом. Слева и со смещением вверх этот изгиб повторял довольно крутой склон Даниловского бугра. Нижнюю часть пространства между этими буквами занимало поле, а верхнюю левую – топкое и неведомое болото. Мы, дети, обходили это болото слева, по основанию холма. По краю болота в изобилии рос конский щавель, и мы рвали его толстые сочные стебли, очищали от лыкоподобной оболочки и ели их как лакомство.   В походах к болоту мы почти всегда сталкивались с загадочным явлением: над болотом разносился заунывный гуд, как будто болото стонало. Меня от него охватывал ужас. Никто не мог объяснить источник этого гуда. И только через шестьдесят лет один человек объяснил мне его происхождение: это пели… тритоны, которых в болоте действительно была прорва.   Деликатесов в доме у детей было два: сахар и подсолнечное масло. Большие головы сахара дедушка покупал сразу по полмешка. Потребляли экономно, да и не помню, чтобы вообще пили чай в будни – только по праздникам. А вот квашеная капуста, посыпанная сверху растолченным сахаром, была необычайно вкусной. Так же редко привозилось и подсолнечное масло, только что отжатое из жареных семечек. Ароматнейшее масло наливали в деревянную плошку и макали в него ржаной хлеб. А если хлеб был еще и только что испеченным, то это был настоящий праздничный деликатес! Не менее вкусным было и душистое, со специфическим запахом и конопляное масло, которое после отъезда из деревни я уже не видел нигде.   Где покупалось масло, не знаю. Скорее всего на ярмарке в Крапивне, куда дедушка ездил раза два в году. А однажды он взял меня с собой на водяную мельницу, находившуюся от нас в двух километрах. У меня такое ощущение, что мне не позволили хорошенько разглядеть это фантастическое сооружение, чем-то похожее на овин (яма, в которой лошади крутили гигантской маховик, приводящий в движение сельскохозяйственные агрегаты) под ригой: огромные грохочущие колеса и все покрыто мукой. Пока зерно мололось, мне было велено находиться снаружи...   Иногда тетя Шура (жена дяди Сережи) упаривала свекольный сок. Этот процесс сопровождался запахом, который позже, в городской жизни, я встречал при покупке новых резиновых галош с розовой байковой подкладкой. С исчезновением галош ушел в небытие и их неповторимый запах…   Интересно, что процесс написания воспоминаний вытаскивает из памяти вещи, которые за 68 лет не вспоминались ни разу! Сегодня такой вещью явилась копчушка (может, коптилка) – ночничок без колпака наподобие лампадки. Когда зажигалась керосиновая лампа, то зажигалась и копчушка и ставилась в другом конце комнаты.   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 6

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Лето 1948 года Тревожное впечатление в моей памяти оставила небольшая, по 8-10 деревьев в ряду, аллея древних корявых, обветренных и обломанных лозин с множеством дупел на берегу метрах в двустах от нашего дома вниз по течению речки. Их называли Афонинскими – по фамилии семьи, жившей в ближайшем доме. Тревожность этого места вызывалась следующими обстоятельствами. Прежде всего, под ними стояли две пыточного вида узкие будки, которые служили для окуривания сернистым газом туловищ чесоточных лошадей. У каждой будки было по две пары дверей. В одной из пар был вырез для шеи лошади, благодаря которому лошадь могла дышать чистым воздухом, но не могла удрать от ветеринарной экзекуции. (И потому ужас от гильотины я испытывал задолго до того, как узнал об этом «санитарном» изобретении из учебников истории…)   А еще, по непонятной мне причине, под лозинами никогда не было видно людей (может быть, потому, что днем все были в поле, а поздно вечером занимались своей скотиной). И даже нам, детям, почему-то не хотелось играть в этом месте. А вот все другие ветлы всегда манили возможностью по ним полазить.   Однажды под крайней дальней лозиной я увидел странного музыканта: он крутил установленную сбоку какого-то ящика ручку и из деревянного ящика лилась странная и неизвестная мне музыка. (Через много лет я узнАю, что инструмент этот называется шарманкой.) Но одно обстоятельство так и осталось для меня загадкой: для кого играл шарманщик, если на улице никого, кроме меня, не было?..   Как ни странно, я помню лишь единственный широколиственный клен в России – в палисаднике у Мухиных. С точки зрения семилетнего ребенка это был просто сказочный клен, потому что с некоторой осторожностью на него можно было перебраться прямо с крыши дома и наоборот. А еще в тени клена было намного прохладнее, чем под любым другим деревом.   Венки из цветов ромашки поповника были повсеместно обычными. Но однажды на голове деревенского парня я увидел венок из листьев клена. Венок выглядел настоящей царской короной, а парень, как я сейчас определил бы, – Цезарем.   Одним из самых важных моментов в моей жизни является память о запахах трав, деревьев и предметах, окружавших меня в дошкольном возрасте. У меня такое ощущение, что мое обоняние было абсолютным, как у собаки. Я мог различить по запаху все части растений, все металлы, все виды снега и льда, людей… И это одна из самых больших радостей в моей жизни. (Вот почему я сочувствую людям, которые табаком и алкоголем убивают свои аппараты обоняния и вкуса.)   ***   …В июле опять стояла сильная жара, и однажды кто-то сообщил, что на Азаровке пожар. Я тоже побежал на другой конец деревни. Люди по стометровой цепочке передавали друг другу ведра с водой от речки к горящим домам. Но что такое ведро воды против соломенных крыш?! Пожар уничтожил один за другим семь домов. На месте беды в истерике бились погорельцы…   Но жизнь продолжалась, и я жил в своем русле – у бабушки за пазухой. Несмотря на мою физическую слабость, у меня был точный глаз. Как, наверное, и многие дети, я бросался камнями. Однажды в этой опасной забаве я угодил камнем моей соседке-одногодке Лиде Соколовой в лоб. Естественно, тетя Оля, Лидина мама, рассказала о случившемся бабушке. Однако она меня не била, но как-то проникновенно и ненавязчиво сказала, что в людей бросаться камнями негоже. (Следующий мой камень будет только через четыре года – в лобовое стекло грузовика…)   Никакого сексуального воспитания детей в наше время не было – все познавалось на улице от более старших детей. До маленьких детей информация доходила в весьма своеобразной форме. Однажды с четырьмя девочками от пяти до девяти лет мы оказались в нашем огороде за сараем (хлевом). И тут одна из них предложила: «А давайте по-матушки!» До этого выражение «по-матушки» я слышал только в значении плохо ругаться. Но девочки, по-видимому, имели в виду что-то другое.   Из находившейся вблизи охапки соломы сделали ложе. Какая девочка легла первой – уже не помню, кто, ибо ни к кому из них не питал никаких чувств – ни хороших, ни плохих (впервые влюбился я лишь в пятом классе). Однако по неопытности куда надо я не попал, а потому ничего не получилось, но запомнилось ярко, с мельчайшими подробностями… Любопытно, что никто из детей не имел ни малейшего понятия о предосудительности такой «игры». А если бы такое случилось лет через пять?..   Стоит заметить, что если бы этот эпизод описывал взрослый очевидец, то, без малейшего сомнения, он использовал бы для него весьма резкие выражения. Но мир детей и мир взрослых – это две очень разных планеты… И еще: я не встречал описание становления сексуальности у детей от первого лица. По-видимому, причиной этого является то, что взрослые берут на себя ответственность за свои поступки в детском возрасте. В отличие от других людей, я подписываюсь под ответственностью за свои поступки лишь с возраста тринадцати-четырнадцати лет – когда задумался о выработке своей системы ценностей по собственной инициативе. И на себя, каким я был до тринадцати лет, смотрю как на совершенно другого человека.   ***   Хлев был невысоким (около 2.20). Он был сложен из известняка, стропилы были из толстых бревен, а крыша была покрыта толстым слоем уже подопревшей соломы. В нижнем крае кровли было множество нор, в которых гнездились воробьи. Засунув в нору руку, можно было достать яйца или нащупать птенцов.   Насест для кур в хлеве выглядел в виде ряда тонких жердей, прибитых по диагонали в углу овечьего загона. Но для кладки яиц куры забирались под крышу, где на часть стропил были положены слеги, на которых хранилась солома для подстилки животным. Лазить по «чердаку» хлева было необычайным удовольствием. В холодную погоду в соломе было тепло и уютно. Иногда в ней можно было найти яйцо. И чтобы предотвратить кладу яиц за пределами «гнезда», бабушка утром ловила и щупала кур, засовывая им палец в анальное отверстие (этим «искусством» быстро овладел и я и сообщал бабушке, какие из кур сегодня снесутся), и если курица был «на сносях», то, чтобы она не снеслась где-то на стороне, ее сажали в корзину с соломой и накрывали другой корзиной...   Чердачная часть хлева привлекала меня еще и тем, что в ней, прямо под самой кровлей, находились две дедушкины наметки с длинными, пятиметровыми, шестами. Глядя на них, я мечтал о том времени, что когда-нибудь снова пойду с дедушкой ловить рыбу…   А я тем временем рос, и 6 июля мне исполнилось семь лет. Обычая отмечать Дни рождения в нашем роду не было, поэтому за 75 лет я не запомнил ни одной своей годовщины. Во взрослой жизни мне дарили какие-то подарки, но и они не запомнились. А я мечтал всего лишь о двух подарках – хорошей прогулке (как на первом свидании!) и... трех маленьких полевых цветочках – вероники, незабудки, колокольчики. И однажды кто-то мне подарил три одуванчика...   В августе ходили по домам и переписывали семилеток. И кто-то сказал, что мне пора в школу...   Продолжение следует. ================ На фото: Почти как в моем детстве, но только через двадцать лет (1968) – это уже не я с моими двоюродными сестрами, а наши дети и двоюродные племянники… Угол дома Сорокиных. Первые три окна – наши, далее – половина Мухиных. Великолепный клен напротив их первого окна уже спилили. Под водосточной трубой – бочка для дождевой воды. Электричество уже провели, а воду еще надо ждать…

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 5

Вторая жизнь в Малыни.   От шести до восьми. Счастливое детство.   Весна 1948 года   Помимо подвала, картошку хранили еще в земляных ямах. После засыпки картошки в ямы, их накрывали от мороза толстым слоем соломы и сверху засыпали землей. Но как бы тщательно эта работа ни проводилась, мыши всегда находили путь в ямы. И вот когда весной ямы вскрывались, то заодно обнаруживалось и истреблялось несметное количество мышей.   Однажды я отчудил такую штуку: десятка три дохлых мышей натаскал в нишу-разрушение в стене дома (ниша была размером сантиметров в 30 на 30 и образовалась потоками дождевой воды по стене дома). Ну и, конечно же, вскоре от ниши завоняло падалью. Виновника вычислить труда не составило, но вот почему я это сделал, не знаю. (Подобную штуку откололи и мои дети пяти и трех лет: в прогнившей стене террасы деревянного дома (!) они собрались развести... костер! Я застал их в тот момент, когда старший уже чиркал спичкой...)   В деревне я праздновал три Пасхи: 1947, 1948 и 1949 годов. Одну из них – скорее всего вторую – я запомнил хорошо.   Тети Шура, Настя и Люба ушли на ночь в Крапивну (районный центр в семи километрах от дома) святить пасхальные яства и вернулись лишь часов в пять утра. Вместе с двоюродными сестрами я был разбужен пришедшими. В доме стояла праздничная атмосфера. Утро было очаровательным: восход был каким-то особенно освежающим. Праздничный стол, уже накрытый в доме, перенесли на улицу.   Конечно, нас, детей, более всего привлекали красно-коричневые яйца, крашеные накануне бабушкой в отваре луковой шелухи. (Шелуха хранилась в белом мешочке, и запущенная туда рука испытывала странное ощущение.) Разобрав яйца, все начинали испытывать их на прочность, ударяя о другие яйца. Разбитое яйцо должно было переходить победителю, но это только на словах. (А когда-то это осуществлялось и на деле. Отчим рассказывал, что в 19 веке на его родине, в Рязанской губернии, хитрые мужики через игольное отверстие заливали опустошенную скорлупу воском. Через 34 года аналогичным образом я заполнил коньяком банку из-под сгущенки и передал ее в посылке в Бутырку ко Дню рождения Юры Гримма...)   Помимо пасхи, кулича и яиц, бабушка пекла еще необыкновенно душистые и вкусные лепешки и «жаворонки» – на простокваше с добавкой пищевой соды (спустя годы я припомнил ее привкус). На лепешках делали ромбические насечки ножом, а «жаворонки» представляли собой одинарный узел из тестовой колбаски; верхний конец колбаски делался в форме головы птицы с глазами. И бабушка позволяла нам, детям, украшать деликатесы по своему усмотрению. Однако вкуснее лепешек нам казалась сладкая ржаная опара – тесто, из которого пекли деревенский хлеб. Перед выпечкой мы ходили перед бабушкой кругами и вымаливали вкуснятинку, и бабушка совала ее в наши клювики!..   Возможно, в этот праздник мне удалось попробовать сделанную где-то в деревне вишневую наливку. Ее фантастический букет остался в памяти на всю жизнь, тем более, что впоследствии я подобного вкуса и аромата больше не встречал ни разу.   У нас в доме жил черный кот – как обычно, Вася. Кот как кот, спал на печи вместе с нами. Но однажды кот исчез. Самые тщательные поиски по всей деревне успехом не увенчались – ни живого, ни мертвого. Никто из деревенских его не видел. И постепенно мы о нем забыли. Возможно, от голодной жизни он ушел на откорм куда-нибудь в дальние поля и поселился в каком-нибудь стоге соломы, кишащем мышами…   Не могу объяснить почему, но меня никогда не тянуло давать людям прозвища. А вот мне его вешали. Однажды я вышел из дому в высокой то ли поповской, то ли купеческой шапке, в которой бабушка хранила яйца. Завидев меня, ровесники тут же окрестили: «поп»! И даже когда через шесть лет отсутствия я приеду в Малынь, все, даже взрослые, будут меня называть не иначе как Витькой-Попом.   *** Впервые лозина стала неотъемлемой частью моей жизни, как только я смог уходить один из дому (деревенского), чтобы прогуляться по крутому склону вниз к речке, где часами не вылезал из ледяной воды переката, ловя руками под камнями огольцов. Через перекат были проложены две вереницы крупных камней, по которым взрослые перебирались на другую сторону реки, где затем нужно было подняться по обрывистому склону в прогале между зарослями лозы. Но подняться, даже без ноши, на три метра вверх по отвесному глинистому склону после дождя было совсем не просто…   Между двумя перекатами было бучало – омут с очень вязкими берегами. До революции здесь была барская мельница. Но с нижнего края в бучало можно было заехать на телеге с бочкой. Затем, после наполнения ее водой, повозка поднималась по малонаклонной дороге наверх, надеревенскую дорогу.   Помню, как мимо бучала пошла то ли лошадь, то ли корова и… завязла аж под самое брюхо. С большим трудом под брюхом бедного животного удалось провести вожжи, а затем и усилиями десятка мужиков извлечь животное из топи.   Ниже второго переката глубина речки возрастала до метра и сужалась метров до трех, из коих половину русла прикрывали длинные ветви лозы, так что речка казалась совсем неширокой. И вот под этой крышей из лозняка обитали полчища мелкой рыбешки, называемой по-местному боявкой. (Ни в каких справочниках для рыбаков описание этой замечательной рыбки мне найти так и не удалось.) Питалась она в основном ручейниками, которыми было покрыто все дно речки и которые, похоже, являлись ее санитарами – ведь воду для питья брали ведрами из речки и в ней же стирали белье (отбивая его вальками на больших камнях), мыли в кошелках картошку и свеклу. А в старые времена, по рассказам мамы, в речке еще и мочили коноплю, отчего рыба дурела, после чего ее собирали с поверхности воды чуть ли не голыми руками.   Лозы было так много, что ее рубили и для плетения корзин, и для оград-плетней, и для обрешеток под соломенные крыши домов и сараев. А из длинных полосок коры даже плели канаты. В общем, лоза составляла немалую страницу сельскохозяйственной жизни. Ну а детям лозина в период своего цветения устраивала настоящий праздник. Ее аромат был сравним с ароматом мимозы, тогда мне еще неведомой. Но в голодной послевоенной деревне для нас важнее запаха был нектар светло-желтых пушистых соцветий, которые мы обсасывали: пусть не очень, но все-таки сладко!...   А еще в тот период из веток лозины толщиной в сантиметр все ребята делали великолепные свистки. Для этого десятисантиметровый кусок ветки сначала слегка отбивали ручкой ножа, а затем в двух сантиметрах от одного конца делали вырез в форме галочки. После этого стержень легко выталкивался из коры, и от него оставляли только двухсантиметровые концы-пробки. И у той пробки, которая будет ближе к вырезу в коре, снимался двухмиллиметровый слой. После чего обе пробки вставлялись на свои места в трубку из коры и... свисток готов. Для особого шика внутрь свистка клали горошину или чечевичину, и тогда свисток превращался в милицейский.   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 4

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Животных резали редко. На моих глазах закололи только большую свинью. Опаленные и прожаренные на огне свиные уши пользовались у детей особым спросом, и их отдали нам. Свинину солили в чане и хранили в подвале. А когда нам дали попробовать малосольную краснинку, то мы долго клянчили у бабушки добавку и бабушка иногда сдавалась. Пять-семь овец держали в основном для шерсти (ягнят не помню). Сполна использовались даже птичьи потроха. Запомнились необыкновенно вкусные куриные кишки, жареные тётей Шурой.   Еще детям отдавали пузыри рыбьи и мочевые зарезанных животных. Свиные и бараньи пузыри истончали, отбивая их камнем на камне (не уверен, что от этого был какой-то толк), а затем надували как воздушный шарик. А однажды (это было уже через восемь лет) мне удалось отведать очень вкусное блюдо под названием «муде баранье жареное» – именно так оно именовалось в книге «Царская кухня» 18-го века, которая была у одного из моих пушкинских друзей. (Припомнилось вдруг шуточное блюдо из меню придорожного ресторанчика в глухом углу штата Мэн в США, на озере Большое Лосиное: «Яйца лося жареные. 1500 долл. Заказ принимается за двое суток…»)   Зима 1947-48   Не помню, чтобы у меня была какая-либо летняя и осенняя обувь. Кажется, до самого снега я бегал босиком. Ноги были покрыты «цыпками» (так тетя Люба, глядя на мои ноги, называла какие-то мелкие бородавки, сплошь покрывавшие ноги до колен).   Однажды, проснувшись утром, я увидел, что грязь за окном покрыта белым, пушистым саваном. Было совершенно безветренно, и в воздухе висела какая-то тоскливая, заунывная тяжесть. С наступлением зимы жизнь с улицы перемещалась в дом – в основном на печь...   Однажды в доме появилось интересное сооружение – ткацкий станок. Ткала, кажется, бабушка и кто-то из теток. Станок и принцип его работы хорошо запомнился: два ряда суровых (льняных) ниток, проходящих поочередно один через другой под острым углом, сквозь этот угол пропускался челнок с намотанной на него лентой из ткани. (Ленты изготовлялись из любых изношенных вещей.) Потом нажималась педаль, и ряды ниток менялись местами, обхватывая тряпичную ленту как клещами. Так ткались разноцветные половики-дерюги, а также льняное полотно. Ткацкий станок пробыл в доме недели две, а потом так же быстро исчез – скорее всего, перешел в следующий дом.   Зимой центром деревенской жизни становилась, конечно, русская печь. В ее боковой части были углубления – «печурки», в которых ночью сушились мокрые варежки и валенки, а после сильного охлаждения и руки. Пространство перед топкой называлось загнеткой; над нею вертикально шел дымоход с заслонкой (кажется, это сооружение называлось колпаком); по бокам загнетки и под нею были ниши для чугунов и сковород. На кухне использовались следующие устройства: разных размеров рогачи – для захвата и поднятия чугунов; короткая и длинная чапелюшки – для захвата сковороды; деревянная лопата – для помещения и вытаскивания из печи хлебов; длинная кочерга и, кажется, валик-каток, на который опирался рогач при перемещении тяжелых чугунов… Еще в нижней части дымохода было отверстие, закрывавшееся обрезанной консервной банкой и в которое зимой и в непогоду вставлялся верхний изгиб самоварной трубы.   Не менее важным, нежели кулинарным, предназначением русской печи было то, что она выполняла функцию спального места. Спали на дерюгах не раздеваясь. Одеял не было, а в случае большого холода укрывались тулупами. На печи умещалось шесть человек (правда, спать приходилось на боку). Еще двое (бабушка с дедушкой) спали на кровати, дядя Сережа с тетей Шурой – на полатях (двухэтажный деревянный настил между печью и стеной).   Дом кишел тараканами-прусаками. Но подробности историй, связанных с ними, забиваются образами о поистине несусветных их полчищах в доме хозяйки, у которой мы с дедушкой крыли крышу спустя лет восемь...   Когда на улице была непогода, мы с соседскими детьми, нередко отсиживались на печи. Если с нами была сестра Тася, то она начинала выразительно и впечатляюще рассказывать какие-нибудь сказки и страшные-престрашные истории. Страх усиливался завыванием Домового в трубе...   Каждому деревенскому ребенку когда-то впервые приходилось слышать и скабрезные двусмысленные загадки, в которых, по неведению, я, «москвич», видел лишь один смысл. Ну, например, такая: «Сверху чёрно, внутри красно, как засунешь, так прекрасно /галоши/». (О, галоши! Запах их красной подкладки и по сей день я не спутаю ни с чем на свете! Немного он был похож на столь же редкий запах увариваемого красного свекольного сока для получения то ли патоки, то ли сахара...)   Под нижними полатями, между печью и стеной дома, была закута (загон, большая клеть) для свиноматки с поросятами. Ну и меня как магнитом тянуло к ним: я мог часами сидеть в закуте, играя с поросятами. Вони для меня не существовало – просто всё пахло чем-то своим. И все эти запахи я помню по сей день!..   Сзади закута была отгорожена от комнаты металлической сеткой с ячейками среднего размера, а спереди – решетчатой дверцей. И вот однажды, глядя на поросят со стороны комнаты, я обнаружил диковинное явление: сетка стала видеться вдвое крупнее, вдвое ближе и как бы висящей в водухе! И только после перевода взгляда на что-нибудь другое иллюзия исчезала. (Это был стереоэффект, с которым другой раз я столкнулся через четверть века, когда в моих руках оказались высококачественные стереоскопические фотографии швейцарских гор и озер начала двадцатого века: глядя куда-то вдаль за пару фотографий, я переносился чуть ли не реально в неведомую мне страну фантастического очарования. Впечатление было сильнее, чем от фильма.)   Как-то утром взрослые засуетились – оказалось, отелилась корова. Я тоже пошел на двор. Дедушка вилами подцепил пуповину теленка, а бабушка перевязала ее у основания суровой ниткой. Потом дедушка пуповину перерезал и выбросил ее в навоз. Затем на неделю-две теленка поместили в доме – для него отгородили уголок перед закутой. Надо сказать, что с рождением теленка молоко резко изменило свой вкус – он закономерно непривычно ухудшился. А другого не было!.. Но и это молоко мы потребляли лишь после снятия с него сметаны, которая шла на изготовление топленого масла. Сметана и сливочное масло в наш рацион питания, по-моему, никогда не входили...   Иногда на дедушку выпадала очередь охранять деревню. От кого – не знаю, может, от волков, ибо о ворах и разбойниках никто ничего не говорил, а вот волки за войну расплодились. Собираясь на «вахту», дедушка брал с собой керосиновый фонарь, защищенный с четырех сторон стеклами – чтобы его не задувал ветер. А кроме этого, он брал с собой странное устройство – колотушку. Колотушка была похожа на кухонную скалку, внутри которой был продольный вырез, в котором на двух растянутых веревочках болтался язык. Если колотушкой потрясти, то язык громко ударялся о боковинки колотушки. И если мы, дети, слишком долго увлекались на печи сказками, то слышали, как вдоль деревни проходил деревенский сторож, время от времени гремя колотушкой.   Керосиновую лампу зажигали лишь тогда, когда в доме становилось ни зги не видно. Лампу подвешивали над столом. Никаких электрических фонарей не было, так что по нужде на скотный двор (куда попало!) ходили на ощупь (кстати, я никогда не упрекну деревенскую культуру за бытовую отсталость, ибо этот факт к нравственности никакого отношения не имеет; дикость советской жизни заключалась в другом – в бесправии, что мне, шестилетнему пацану, тогда видно не было – за него расплачивались взрослые...). Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 3

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство. (2).   Лето 1947 года   В шесть лет я еще не умел произносить букву «р» и страдал плохим произношением. Как-то раз бабушка поручила мне позвать к завтраку дедушку, который через дорогу от дома клепал обручи для колхозных бочек. И вот, помню, с полпути я ему кричу: «Дедушка, иди затыкать!» (это – вместо «завтракать»).   Однажды бабушка взяла меня с собою в полдня – доить корову, находившуюся на выпасе в деревенском стаде километрах в трех от дома. Перебравшись через реку, мы поднялись на Даниловский бугор и пошли по прямому большаку Чероковского бугра. Стояла сильная жара, я быстро устал и то и дело садился на землю. Не помню, пришлось ли бабушке нести меня на спине, но помню, что она со мной намучилась и потом долго не брала с собой. (Кстати, по воспоминаниям бабушки, именно на этом большаке ее бабушку, т.е. мою прапрабабушку, зимой чуть не загрызли волки. Прапрабабушка распростилась с жизнью и уткнулась лицом в снег, но все волки из стаи, подойдя к ней, лишь «отметили» ее тулуп…)   А чуть позже кто-то (возможно, дядя Сережа) взял меня с собою в поле на покос ржи – вероятно, для того, чтобы отвезти работникам горячий обед. Мужики косили рожь косами, а женщины связывали ее в снопы и ставили их шатрами. Потом снопы укладывали на подводы и везли на ток, где их вершинами укладывали на половики и вручную обмолачивали цепами (ручным орудием для молотьбы, состоящим из длинной деревянной ручки и прикрепленного к ней ремнем деревянного била; в моем детстве слово «цеп» было столь общеизвестно, что в букваре на букву «мягкий знак» рисовались с противопоставлением две картинки с изображением цепа и цепи… Невероятно, но и сегодня во многих странах мира зерновые обмолачивают так же – с производительностью в тысячу раз ниже достигнутой в развитых странах!) Обмолоченное зерно ссыпалось в высокую кучу, и для нас, детей, было запредельным удовольствием кувыркаться в ней (за что, замечу, взрослые нисколько нас не ругали!).   Из кучи зерно с мусором забирали и пропускали через веялку, которую две женщины, стоя лицом друг к другу, крутили за рукоятку. (На следующий год были построены две риги, и веялки стали крутиться при помощи конной тяги: под полом риги, в овине, четыре лошади, привязанные к четырем концам двух пронзенных через толстую ось радиальных балок, ходили по кругу, вращая ось риги.) Провеянное зерно ссыпалось в мешки и отвозилось на склады.   Однажды меня, шестилетнего ребенка, кувыркавшегося в зерновой горке вместе с другими детьми лет восьми, посадили на лошадь (разумеется, без седла, но не помню – с поводьями ли), и под руководством наиболее опытного из ровесников мы повели лошадей на водопой. Я чувствовал, что выполняю полезное дело и был очень горд этим. А было-то мне шесть лет... Описывая кувырканья в зерне и поездку на водопой, я примерил их к современной развитой западной культуре и ужаснулся: и то, и другое было бы просто невозможно! Кувыркаться в зерне – это явный НЕПОРЯДОК, а за то, что дядя Ваня посадил меня на лошадь без седла да еще без сопровождения взрослого и без противоударного шлема, он получил бы разнос по полной программе!.. Но я не имел бы никаких претензий к дяде Ване, даже если бы свалился с лошади, – ведь он подарил мне СКАЗКУ!   Со стороны улицы, по углам нашего маленького квадратного двора – метров пятнадцать на пятнадцать – находились два подвала: слева (если смотреть на дорогу) от двора, в палисаднике перед домом, метров восемь на десять – наш, справа – Носковых (кажется, у них был еще один подвал – через дорогу). Подвал Носковых был без двери, не использовался, и в нем почему-то всегда стояла вода до самых колен. В прохладной воде подвала жили и размножались полчища лягушек, которые насыщали своим запахом все сводчатое пространство подвала. Иногда они устраивали буйный концерт. Благо, что выход был направлен в сторону дороги, за которой сразу же начинался крутой спуск к реке. Стоило в подвале произнести даже тихий звук, как раздавалось гулкое и долгое эхо.   Но истинным чудом этого подвала был большой камень, лежащий справа от входа: если по нему ударить другим камнем и прислониться к нему ухом, то можно было долго слушать его чистое «колокольное» звучание. (По возвращении в Подмосковье я, разумеется, забыл этот эпизод, но спустя много лет, читая рассказ Александра Грина «Словоохотливый домовой», вспомнил и о своем камне.)   После весенней распутицы первым просыхал верх подвала Носковых, являвшийся самой высокой частью нашего дворика, ограниченного с правой стороны глухой стеной дома Носковых. Здесь собирались девочки со всей нашей части деревни (Поляковки) и целыми днями играли в классики (забыл, как они назывались по-деревенски), веревочку и мячик. Каждая из игр состояла из многих этапов и занимала по часу-два.   В тыльной части двора между нашим домом и забором Носковых был плетень, отгораживающий огород сотки на четыре-пять, за которым начиналось колхозное поле, засеянное в то лето (1947) коноплей. На огороде выращивали в основном лук, чеснок, укроп, огурцы, редьку, репу и морковь (картофель и капусту сажали где-то в другом месте). Фруктов и ягодников, не считая двух кустиков черной смородины, не было (возможно, из-за непосильных налогов на фруктовые деревья), хотя почва являлась почти черноземом.   Лен и коноплю понемногу выращивали в деревне всегда – для производства собственных веревок и льняных ниток. И потому у стены хлева, во дворике, стояла мялка – пугающее, похожее на козла деревянное устройство на четырех ногах для превращения в крошку внутренней части стеблей льна и конопли. От мялки веяло глубокой древностью – дубовая древесина была серой и гладкой.   У бабушки с дедушкой был сундук. Однажды он почему-то оказался пустым – возможно, его опустошили для просушки одежды. И вот я залез в этот сундук и… притаился. Через час мое отсутствие заметили взрослые и начали меня искать. Но я как сквозь землю провалился. Осмотрели весь скотный двор, ходили на речку, прошли по всей деревне… Но я молчал, как партизан. Правда, потом сам вылез. Возможно, из моего убежища меня выгнал голод. Но что толкнуло меня залезть в сундук и, главное, затаиться? Объяснения своему поступку я не могу найти и сегодня.   В июле началась сильная засуха, и, чтобы умилостивить Всевышнего, был организован Крестный ход. Вместе со всеми (человек двести) участвовал в нем и я (рядом с бабушкой). Главное действо происходило на ровном месте за пределами деревни, перед отвесным обрывом к речке с волнующим видом на Чероковский бугор. Со стороны бугра большая толпа людей смотрелась весьма величественно – как, наверное, остров Пасхи с моря.   В начале осени были проводы какого-то парня в армию. Его мать, убитая горем, носилась среди провожающих и голосила на всю деревню. Картина запомнилась своей нервозностью, которая в нашем доме отсутствовала. В этот период у меня в деревне был только один враг – Митроша-Рыжий (Мартынов). Мордастый мужик с огромной рыжей шевелюрой почему-то часто заглядывал в наш дом на чай и при этом, завидев меня, всегда угрожал: «Щас яйца вырежу!». С перепугу, неистово крича, я убегал и прятался. Бабушка с дедушкой несколько раз уговаривали его оставить меня в покое, но тот был неисправим…   Эта осень запомнилась мне еще и тем, что однажды я попал на какое-то пиршество в большой дом на Веневке. Почему-то меня не покидает ощущение, что именно в этом доме родилась моя мама и что в нем же жила семья родного брата моего дедушки. Возможно, в доме существовала убирающаяся перегородка между двумя половинами, так как в первой части огромной комнаты был длиннющий стол для взрослых, а во второй, меньшей, еще три стола для детей. Новая кухня (еда) всегда хорошо запоминается. А в тот день нас кормили свежими щами на насыщенном говяжьем бульоне. (Кстати, я помню почти каждый деликатес, отведанный мною до пятнадцати лет.) Впрочем, я догадываюсь, что это было за пиршество. Скорее всего, это был День урожая где-нибудь в начале октября. А дом, в котором проходило пиршество, был домом моего прадеда Николая Ивановича Сорокина... Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 2

Вторая жизнь в Малыни. Весна 1947 года   Мама вернулась в Пушкино почти сразу же, и я оказался наполовину предоставленным родственникам, но большей частью – себе (ибо, как известно, у семи нянек дитя без присмотра, что и сделало мою жизнь счастливой аж до Седьмого неба!).   Дом был полон народу: семья дяди Сережи с женой тетей Шурой и тремя детьми – Тасей (1937), Ниной (1943) и годовалым Витей (1946, тоже Сорокиным); бабушка с дедушкой; три тети – Настя, Шура и Люба; и иногда – две дочери, Зина и Катя, старшего дяди Алексея, якобы пропавшего в войну без вести (но на самом деле сгинувшего в Муромском концлагере). Ума не приложу, как вся эта орава устраивалась на ночлег в сорокаметровой комнате с русской печью?!.   Половодье   По вечерам на краю железной крыши стали образовываться сосульки, но часам к десяти утра они начинали таять и капель пробивала в снегу глубокие отверстия. Это одно из самых сильных эмоциональных впечатлений в моей жизни: запах весны, врывающейся в будни, запах набухающего снега, солнца и благодати. С юго-юго-востока, с Чероковского бугра, вместе с ветром доносилось дыхание весны, ненасытно встречаемое петухами. И вот зажурчали ручьи – сначала со двора, затем по беспорядочным известняковым булыжникам через дорогу, а там – по канавке вдоль тропы, круто спускающейся к речке Малынке. В какой-то момент вся деревня просыпалась в ином измерении – началось половодье, сносившее мельничную плотину на Холохольне, впадающей в Плаву в начале деревни. Каждый год половодье на две-три недели отрезало деревню от районного центра. А речка Малынка, двухметровой ширины в узком месте и лишь на двух перекатах достигавшая метров десяти, преодолевала трехметровую высоту низкого противоположного берега и разливалась метров на двести по лугам, полям и огородам, оставляя в центре S-образной долины холмик с пасекой и исчезающими остатками трех фундаментов древних домов. Непонятно откуда появлялись большие льдины и покрывали чуть ли не половину зеркала широкого, степенного потока.   Возбужденный дедушка юркнул «во двор» (так назывался длинный Г-образный хлев для скота, служивший, за отсутствием туалета, также и отхожим местом; внутренний дворик хлева примыкал к общей с соседями известняковой стене, вдоль которой до самого верха возвышалась накопившаяся за зиму гора навоза) и достал из-под самой крыши наметку (треугольная сеть с пятиметровым шестом для ловли рыбы). Потом он спустился к реке и стал то как бы вычерпывать наметкой что-то из воды, то, метая ее, накрывать ею рыбу, оказавшуюся близко к берегу. На боку у него висела темно-зеленая парусиновая сумка (очень похожая на сумки для противогазов, которых было несколько десятков в сарае отчима в Пушкине) на таком же парусиновом ремне, предназначенная для добычи. Я пошел за ним.   И добыча не заставила себя долго ждать: сначала несколько плотвиц, а затем – здоровенная – в длину корыта – щука! (Это непостижимо: тонкий запах речной рыбы – свой для каждого вида – на всю жизнь сохранится в моей памяти; даже когда курение попортило мое обоняние, я вспоминал эти запахи как прекрасную музыку.)   С нашим появлением в доме началась суматошная подготовка к праздничному ужину. С момента поимки щуки прошло уже часа два, и казалось, что в корыте без воды она уже давно заснула. И я смело сунул в пасть щуке свой пальчик: а что будет? А щука – тяп! Ну, до свадьбы все, конечно, зажило…   Вкус той печеной в молоке щуки и сейчас стоит у меня во рту – тем более, что я подавился косточкой (которую, к счастью, быстро вытащили)...   Перед обедом по давнему обычаю все становились напротив образа Николая Угодника и читали какую-то молитву. Научился креститься и я. Пищу ели из одной миски. Однажды за едой я сделал что-то не так – то ли первым полез в огромную миску, то ли взял ложку в левую, «окаянную», руку. А сидел я по левую руку от дедушки, прямо под образами. И тут он врезал мне деревянной ложкой в лоб. Я расплакался и выскочил из-за стола. Приголубила и утешила меня бабушка. Но с тех пор никто меня в доме больше не трогал.   В моей деревенской жизни было две русских печи, и с каждой связаны свои воспоминания. Сначала, до отделения семьи дяди Сережи от дедушки с бабушкой (уже после моего переезда в Пушкино), печь стояла довольно далеко, метрах в трех, от первого (при входе в дом) окна. Именно в этом месте проходил предобеденный молельный обряд, и всем хватало места. На окно смотрела правая боковая часть печи, загороженная сверху двумя горизонтальными досками с просветом над ними. (Задняя часть печного пространства была забита досками наглухо – там была маленькая спаленка.) С печи было видно, что творится в доме и перед окном. В доски упирались головы спящих на печи. А залезать на печь надо было с левой ее стороны в довольно темном углу «кухни». Между печью и левой стеной дома был микрохлев, куда помещали новорожденных поросят с маткой. А над хлевом было два слоя нар, верхние на уровне печи. Кажется, на нижних тоже кто-то спал. Понятно было не до гигиены. Но зато как было уютно на печи, где периной служили старые облысевшие тулупы да половики!   Хорошо запоминаются какие-то оригинальные мелочи, пусть и глупые. Вот одна из них. На печи я, младшая (трехлетняя) из двоюродных сестер и две ее подружки. Играли во врачей (весьма распространенная детская игра). Сестра раздвинула ножки и положила на причинное место... копеечку! Ну как пятилетний мальчик может такое не запомнить?!   Ночью маяком в доме служила лампадка, которую бабушка зажигала перед тем, как погасить керосиновую лампу. Заправляли лампадку конопляным маслом. ***   …Был конец апреля. Я сидел на глубоком подоконнике у открытого окна. Сквозь легкие тучи иногда пробивалось солнце. У Мухиных, соседей из левой половины дома, было много народу. Я видел, как из дверей вынесли открытый гроб, в котором лежал седой старик. Это был глава семейства Петр Мухин. Никто не плакал. Гроб поставили на скамейку. Попрощавшись с покойником, толпа вышла со двора. (Через много лет мама рассказывала, что при немцах он был старостой деревни. Но ничего ужасного за три месяца немецкой оккупации в деревне как будто не произошло, никаких претензий к бывшему старосте никто не предъявлял, а главное – он сам остался жив и здоров.)   Как работали и зарабатывали взрослые, меня интересовать не могло, а потому совершенно ничего не помню и не знаю об этой стороне колхозной жизни. Помню лишь, что едва ли не каждый вечер заходил бригадир и давал указания кому что делать в колхозе на следующий день, при этом всегда шли какие-то разговоры о «палочках» в тетради. Какие-то дневные работы оценивались в одну палочку, какие-то – в полторы. По осени палочки суммировались и остаток от общего урожая, после безвозмездной сдачи основной части государству, делился на жителей деревни согласно числу этих самых палочек.   Однажды в дом привезли несколько мешков ржи и гречки, предназначенных для посадки на колхозных полях. Их нужно было очистить от сорных семян. Работой занималась бабушка, а я и двоюродные сестренки усердно помогали. Зерно рассыпалось на домотканых половиках то в доме, то, в хорошую погоду, на улице. Не помню, чтобы до окончания сортировки зерна мы, дети, уходили «с работы» – для нас она, хотя и без какого-либо принуждения, была настоящей работой.   Продолжение следует.   ================= На фото: Род Сорокиных десять лет спустя (1956 год, справа налево): во втором ряду – дедушка Николай Николаевич, бабушка Александра Игнатьевна(?) в девичестве Мичурина, дядя Сергей Николаевич, его жена тетя Шура, их дочь Тася, дочь дяди Алексея Николаевича Зина; в первом ряду – дети дяди Сережи Витя и Нина.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (7-) Тетя Аня

Тётя Аня Маслова в девичестве Кочеткова – наша соседка из такой же, как и наша, соседней дачи №26. Наш угол дома был северо-восточным, а ее – юго-западным. И наши окна смотрели друг на друга с небольшим смещением.   Когда я вернулся из Малыни в 1949 году, она уже здесь жила с рябым сожителем Николаем Масловым, шофером по профессии. С мужем она жила не очень дружно, так что в конце концов он куда-то исчез. В чужие разборки я нос не сую. А около 1960 года моя мама, посудомойка и нянечка, «пристроила» ее в санаторий ЦК «Пушкино» аж поваром. Никакой дружбы между нашими (ни до моей женитьбы, ни позже) семьями не было. У тёти Ани была дочь Таня, ровесница моего брата Алексея (1947). Вот, собственно, и вся прелюдия к моему рассказу.   В 1965 году мы взяли у Масловых котеночка. Я был уверен, что это кот, но кот вскоре оказался кошкой. Причем фантастически пугливой – видимо, передался страх в момент гибели ее мамы под колесами автомобиля. Наш друг Вовка Шевелев назвал «кота» Машкой. Машка безусловно, достойна своей повести, но в двух словах это кошка, которой из-за ее ловкости за 10 лет ни один кот так и не овладел!   Жили мы с тётей Аней вполне мирно: без нежностей, но и без ругани. Скорее даже наоборот: со временем нашли друг в друге практический интерес. Как и все честные люди в России, она подворовывала в столовой санатория и кое-что сбывала нам. Но при этом не была хапугой: вырезку самого высокого качества она продавала нам всего за полцены (хотя при отсутствия мяса в магазине должна была бы цену удваивать!). По сути, своей добычей она делилась с нами поровну, и мы в ее воровстве не видели никакого греха.   Помимо кошки и мяса, от Масловых нам достались еще две памятные вещи.   Первая – это усыпанное мелкими, похожими на дикие, плодами грушевое дерево. А к Новому году эти два ящика груш оказались великолепным деликатесом. Жаль, что нет возможности выяснить сорт, а то развел бы их во Франции. (Впрочем, в память об этой груше я посадил у себя в саду грушу-дикарку. Оррригинальный фрукт!)   Вторая – двух с половиной метровые доски от брошенного во время переезда сарая. Предположительно это была сибирская лиственница или кедр. И по сей день в моей памяти это самая красивая древесина, похожая на оливковую, но вроде бы хвойного дерева и при этом не слоилась. Ее слои были всех оттенков красного, желтого, бордового. И при этом как бы маслянистой, так что при обжиге паяльной лампой она выглядела картинно. Вот из этих досок в 1970 году в новой квартире уже в микрорайоне Дзержинец в Пушкине я сделал всю мебель и книжные полки для 12 кубометров раритетных книг...   Вот, собственно, и все наши отношения с тётей Аней до самой эмиграции в 1982 году. А экстраординарное событие произошло при нашем посещении Пушкина в 1998 году. Когда мы встретились с тётей Аней на лестничной клетке возлее квартиры, она... ЗАПЛАКАЛА! И это был плач человека с богатейшими несбывшимися мечтами и бесконечной любовью к прошлому. (А я-то, пень, никогда прежде не догадывался попытаться разглядеть в ней Человека!) В тот миг я почувствовал, что мы вспоминаем с нею ОДНО И ТО ЖЕ – жизнь в старом одноэтажном Дзержинце! Жизнь, свидетелей которой почти не осталось. Заплакав, тётя Аня бросилась мне на грудь, будто я единственный, кто мог ее утешить, а если и не утешить, то как бы утешить.   Чужая душа – потемки. Мне неизвестно, были ли у тёти Ани душевные друзья в жизни, и ничего не знаю о ее внутреннем мире. И я проклинаю себя за то, что прожил жизнь СРЕДИ людей и не интересовался их судьбами! Поэтому хочу напутствовать молодежь: не повторяйте моих ошибок – люди проходят БЫСТРО!..   ===============================   На фото: Наверху за елкой - угол дома тёти Ани; внизу наш дом, с окнами смотрящими на окна тёти Ани.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 1

Вторая жизнь в Малыни.   Дорога в Рай Числа 20-го марта 1947 года (мне тогда не было еще и шести) мама решила отвезти меня (из Пушкино) в Малынь, так как ожидала рождения брата Алексея (21 апреля).   До Тулы от Курского вокзала мы ехали в плацкартном вагоне ночным поездом с паровозом во главе. Когда стемнело, проводница зажгла по концам вагона два тусклых керосиновых фонаря, подвешенных у самого потолка. В вагоне было душно, пахло потными телогрейками. В проход со вторых полок всюду выступали голые ноги…   В Тулу прибыли рано утром, и мама сразу стала искать оказию до Плавска. У машиниста маневрового паровоза она узнала, какой товарняк пойдет в нужном направлении. Пошли по рельсам к локомотиву. В воздухе висел густой смог, пахло сернистым газом (разумеется, название запаха я узнаю лишь через 15 лет) и угольной гарью. Мама подошла к поручням паровоза и обратилась к машинисту: – Милай, возьми до Плавска. – Залезай!   Он перехватил «крестьянскую сумку» (мешок с двумя лямками, нижний конец которых привязывался к углам мешка; чтобы лямки не соскальзывали, в углы вкладывались две небольшие картофелины), следом принял меня, а потом по металлической лесенке поднялась и мама. Машинист указал нам на нишу напротив топки, где можно было расположиться. Мама села на мешок и взяла меня к себе на колени. Когда истопник подбрасывал уголь в топку, я смотрел как завороженный на бушующее пламя. В лицо бил жар. Через много лет, вспоминая эту поездку, мама говорила, что ей было очень страшно: она боялась, что нас могут сжечь в паровозной топке (что, как известно, случалось).   Часа через два прибыли в Плавск. Расположились на буковых лавочках в зале ожидания, который мне показался необычайно высоким. Масса новых впечатлений. Высоченные окна с полукруглыми сводами доходили почти до потолка с лепниной. Пахло вокзалом: билетами, махоркой и чем-то специфично вокзальным. (И даже сегодня вокзалы Парижа пахнут этим «вокзалом»!) Я бегал по вестибюлю и залезал на свободные места, чтобы выглянуть в окно: а ЧТО там? Наконец, выглянув в окно, мама радостно воскликнула: – Дедушка приехал!   Мама поставила меня на лавку к окну и указала на сани, возле которых стоял бородатый мужик с поводьями в руках. Мы вышли, и вот я уже в санях с полозьями, подбитыми железом. Дедушка взбивает попышнее сено и обкладывает им меня, укутанного еще и в большой мамин платок. Ехать не близко – восемнадцать верст.   И вот сани помчались по безбрежным полям и лугам – сначала в сиротливом пригороде Плавска, затем – по-над рекой Плавой. Воздух свежайше чист до головокружения, и нос улавливает разнообразнейшие запахи: лошади, конского пота, сена, дедушкиного тулупа, помета, иногда извергаемого на ходу нашей лошадью, и, конечно же, чистейшего, подтаивающего и искрящегося на солнце снега. Наезженный санный путь сверкает белизной и тонкой ледяной корочкой на санных следах, лишь кое-где между этих «рельсов» попадаются цепочки конского навоза, дымящегося, несмотря на морозец, паром от разогрева припекающим солнцем. Из окружающих деревень доносятся раскатистые крики петухов. К вечеру левым берегом Плавы – через деревни Крюково, Драгуны, Чириково, Даниловку – мы въехали в Малынь.   Так начались мои уже осознанные и самые счастливые два с половиной года деревенского детства (хотя до трех с половиной лет я тоже прожил в деревне, но впечатления того периода оказались намного беднее).   Вытянувшаяся на два километра деревня Малынь, лежащая на левом берегу речки с одноименным названием, состоит из пяти частей: Поповка (от впадения р. Холохольни в Плаву до церкви), Азаровка (от церкви до поворота под прямым углом направо), Архиповка (от этого поворота до Митькиного верха, или Афонинского оврага), Поляковка (от оврага по прямой вверх до выгона) и, наконец, Венёвка (большим серпом влево от выгона). (Эти названия мне помогла уточнить чудом найденная в Интернете моя пятиюродная сестра Оля Болякина.)   Дедушкин дом стоял (и стоит поныне) посередине Поляковки (это домов десять), с великолепным видом на восток, в направлении Плавска. Впрочем, чтобы получить от панорамы духовный заряд, нужно перейти дорогу, пройти шагов десять мимо сарая и встать у края крутого спуска к речке. Речка Малынь в форме латинской буквы S, придя с юга, сначала огибает Веневку, потом упирается в Поляковку, после чего почти по прямой уходит на север, ныряя под Даниловским мостом, к Плаве. В середине этой самой буквы S долина реки расширяется метров на двести, давая простор глазу. А за долиной довольно круто возвышается Даниловский холм. Правая часть холма представяет собой уже не холм, а возвышенность, уходящую на юг, к истоку Малыни. Там пусто, там – четырехверстная дорога на деревню Чероково. И это с той стороны в марте-месяце приходят ветра с запахом весны.   А северная часть холма представляет собой отрог указанной возвышенности. По нему идет дорога до Даниловки, на середине проходя мимо разрушенной барской усадьбы, от которой к сороковым годам остались лишь обездоленные стены. Эти руины всегда вызывали во мне жалость и грусть по чему-то несостоявшемуся у хозяев того дома.   За даниловской дорогой вдали, километра за три, шел крутой правый берег реки Плавы, покрытый молодоым дубовым лесом. А по самому верху той гряды шла редкая и всегда нарочито молчаливая тополевая аллея – вдоль дороги из Крапивны куда-то в сторону Плавска. В общемвид от нашего дома всегда придавал бодрости духу.   До войны дедушка жил на Веневке (где, кстати, родилась мама) – в большом доме прадеда Николая Ивановича. А дом прапрадеда находился, как я понял, как раз на Поляковке (на четыре дома ниже нашего; я еще успел походить по его еле заметным холмикам над его фундаментом).   *** Итак, Малынь. После разорения деревни в период коллективизации (тогда у моего прадеда, крепкого середняка, забрали всё) и Отечественной войны наступила хроническая нищета. Крестьяне перешли житьь по существу на подножный корм да на подсобное хозяйство. Лоза до трех метров плотно росла по обеим берегам речки, и лишь под нашей Поляковкой берег чистый – растениям не позволяли развернуться гуси и частое появление людей. Лозу постоянно вырезали для плетней, соломенных крыш и на корзины, потребность в которых всегда была высокой. К концу двадцатого столетия, когда через сорок лет после отъезда мне удалось побывать в деревне, берега речки заросли уже высокими ветлами – нужда в корзинах и плетнях, видимо, отпала да и деревня казалась какой-то безжизненной; речка Малынь заилила, обмелела с двух метров до 20-30 сантиметров, а рыба исчезла напрочь. А ведь в 40-х годах ледяная вода, поступавшая в основном из святого двенадцатиключевого родника (появившего где-то в начале века, со слов бабушки, от удара молнии; в 2001 году шесть ключей родника я нашел), звонко журчала под нашим домом на четырех перекатах...   На этих-то перекатах все жаркие дни я пропадал по колено в ледяной воде, и… никакой хвори. (Хворь началась с девяти лет уже в подмосковном Пушкине – бронхит и воспаление легких я схватывал чуть ли не каждый год…) Сложив ладошку куполом и прижав ее ко дну (оставив лишь небольшой зазор), другой рукой я приподнимал какой-нибудь камень – и... глупый вьюн забивался в мою ладонь-ловушку. (Вездесущая любовь к живому появится у меня лишь годам к двадцати.)   За время моего отсутствия в Малыни (1944-47) небольшая голландская полупечь была снесена (когда-то именно между нею и входной дверью с низкой притолокой спали советские солдаты). На ее месте стояла одна из двух в доме за века отполированная ладонями кленовая скамейка, на которой сидела бабушка, когда пряла пряжу. В скамье было проделано квадратное отверстие, куда вставлялась рогатина, на которой крепилась шерсть.   Ну а прялка в русской избе – это, наверное, самая святая и потомственная вещь в доме. (Когда я вижу их на развалах блошиных рынков во Франции, сердце обливается кровью: ведь они, как мамкины сиськи, кормили многие поколения в роду! И сегодня я отдал бы целое состояние за прялку моей бабушки!) Помимо колеса, мотовила, кривошипа, смазываемого дегтем, и педали, у прялеи есть еще и ДУША, но описать ее невозможно – ее нужно видеть!..   Продолжение следует.   ================ На фото: Два верхних переката с переходным бревном. Август 1968.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (8-) Тётя Нюра

Тётя Нюра Потапова жила с мужем (его звали, кажется, дядей Васей) и бледнолицей, но, на мой вкус, вполне симпатичной, дочкой Катей в следующей от дороги, такой же, как и наша, даче №24 поселка Дзержинец. Катя была года на два-три старше меня, и, согласно моей подростковой психологии, она меня как девушка не интересовала.   Собственно говоря, про тётю Нюру я вспомнил и пишу исключительно потому, что она не сделала мне ничего плохого. (Теперь это, оказывается, героический поступок!) Наоборот, маленькую, а может и не маленькую, гадость сделал ей я. И она, эта гадость, все время о себе напоминает. А история ее такова.   По правому краю нашего дома проходила тропинка до колодца, построенного в 1946 году возле 24-й дачи, которая отстояла от тропинки метров на десять вправо, и от которой под прямым углом шло ответвление ко входу в дом. Вот от этого ответвления и до средней линии между домами (до огорода Сигаревых), справа от тропы к колодцу находился картофельный огород Потаповых. Огород, как у всех, но была в нем одна изюминка, которая не давала мне, четырнадцатилетнему пацану, в то время в какой-то степени верующему большевику, спокойно жить!   Собственно говоря, это была не изюминка, а тысяча изюминок, ибо этим растением являлся... ПОДСОЛНУХ. Но это был не обыкновенный подсолнух, которые сажают люди ради красоты или семечек. Было бы так, и не было б этой истории. А был это подсолнух, который вырос САМ по себе, случайно и без спроса. И, согласно большевистской философии, от которой я в седьмом классе еще не освободился (а заложить-то уже успели!), этот подсолнух был нетрудовым доходом Потаповых! А коли так, то его незазорно и экспроприировать. Ну а когда моральное оправдание для злодеяния найдено, то оно не заставит себя долго ждать.   И вот в темную ночь лета 1955 года, вооружившись длинным ножом, я этому подсолнуху, как сегодня игилист европейцу, огромную и прекрасную голову в венке из золотых лепестков и отрезал! Но вот что интересно: в памяти не осталось ни малейшего следа от удовольствия, которое я получил от еще недозрелых семечек. Напротив, остались две проблемы – нравственная и душевная.   Нравственная со временем разрешилась легко и просто: нерукотворная ценность обнаруженная на частой территории, согласно буржуазному праву, принадлежит, за вычетом определенного налога в пользу государства, владельцу территории. По большевистским же понятиям, она принадлежит кому угодно, только не хозяину (на что я и клюнул). И наконец, по социалистическому антисоветскому праву, она принадлежет обществу. При этом я почему-то не задавался двумя вопросами: почему экспроприацию я сделал тайно и кому отдать изъятую вещь?   Ну, что я совершил преступление тайно, понятно почему: где-то задним умом подозревал, что, даже несмотря на идеологическое самооправдание, трусливое воровство таковым остается. А кому отдать экспроприированный продукт, и дураку ясно: кто нахальней – тот и пан! Короче, подсолнечную голову я присвоил себе без малейшего сомнения в справедливости такого действа.   А вот душевная сторона проблемы... Ее легче увидеть, если я лишь опишу наиболее вероятную картину событий, происшедших в семье Потаповых, поставив себя на их место. Представляю, что выхожу я утром на крыльцо и... А где же КРАСА моего огорода?! Моего бедного картофельного огорода, даже более – всего моего огорода (ибо ничего иного у меня нет!)?! Не может быть!!! Это ж надо, какая-то НЕЛЮДЬ лишила его, живое и прекрасное существо, жизни!!!   На новоязе 21-го века это психическое состояние называется: опустить. И вряд ли оно когда-либо забудется тем, кого унизили, как никогда и сам я не забуду того, что однажды воры вынесли из нашего дома под Парижем всю электронику, а вместе с нею и фото-видеоархив, который, скорее всего, просто выбросили! Опустили!..   И вот я кладу на весы: с одной стороны, мирные Потаповы, которые не доставили мне ну ни малейшей неприятности, а с другой – я вот с такой свиньей! Или доходчивей: что перевешивает: стакан семечек или пожизненная обида ни в чем не повинного человека?.. Теперь-то ответ ясен, а тогда...   Потому-то я так часто вспоминаю Потаповых, а перед уходом ТУДА – особенно. Дядя Вася производил впечатление болезненного и флегматичного человека – его-то я за что «отблагодарил»?! А тётя Нюра, маленькая, хрупкая женщина, тянула на себе все хозяйство. Жила она не лучше нашего, а ее-то ЗА ЧТО?! Тем более, что году в 1960-м их постигла чудовищная беда: единственная дочь Катя умерла при родах. Ребенок, к счастью, остался жив. Девочку назвали в честь мамы Катей. И теперь у нее двое детей и двое внуков. И я перед ними в наследственном долгу: мешок семечек за мной!..   Да вот беда: ни мешок семечек, ни даже «Мерседес», ни мое публичное покаяние не способны уничтожить ФАКТ кражи подсолнуха, ибо он, этот факт, остается фактом НАВЕЧНО! И даже после моей смерти он никуда НЕ исчезнет, вот в чем дело! Это легко человеку без совести: ему море по колено, он совершает любое злодеяние и спит спокойно. А меня мама и бабушка наградили такой штукой, как совесть. И если бы какой-нибудь всемогущий волшебник спросил меня: а хочешь, я облегчу твои страдания и сотру в твоем сознании совесть, я категорически заявляю: НЕТ! Ибо моя совесть – это, прежде всего, бесконечно близкие мне люди – мама и бабушка. Это мои дети и внуки. Без совести я даже не животное, человек без совести – это гнида, даже если она и стала вошьдем! Так что придется мне нести мою ношу до гробовой доски, ибо за все приходится платить!..

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (6-) Девочка Оля

Я очень долго считал, что Судьба обошла меня стороной. Но вот на старости лет я увидел, что природа наделила меня запредельным богатством – способностью ЛЮБИТЬ! А если к этому добавить еще и великолепную память на детские впечатления, то я оказываюсь едва ли не самым богатым человеком на земле... Впрочем, за это приходится и платить. Никогда бы не мог предположить, что поистине пустое место может в старости нагрузить меня крупным душевным дискомфортом. А причиной всему – пустяковый момент из моей жизни в 14-15 лет.   ...Летом 1956 или 1957 года возле нашей дачи (дома), недалеко от нашей сонной основной дороги часто играла одинокая девочка лет пяти. Кажется, ее звали Олей. Жила она в следующей от дороги многокоммунальной (как и наша) даче №24 в, как мне представлялось, маленькой средней комнате с мамой и без отца. От мамы, виденной лишь однажды, никакого впечателения не осталось. А с самой Олей, возможно, двумя-тремя (но не более) фразами перебросился, но в основном, когда я проходил мимо нее на станцию по своим делам, мы просто здоровались. Вот и ВСЁ!   Сколько времени так продолжалось, не помню, но точно более месяца. На вид Оля была чахлым ребенком. Никакого интереса и ни в каких отношениях она у меня не вызывала. А вот на старости лет, когда я вспомнил, что это была обездоленная девочка с огоньком любопытства к миру, интерес проснулся.   Ее мама уходила на работу, оставляя Олю наедине со всем миром (сейчас, особенно в Америке, за это лишают родительских прав). И вот большую часть времени она проводила на крошечной полянке среди трех огородов, в семидесяти шагах от своего дома и в десяти – от нашего и от дороги. Вся ее вселенная состояла из тряпичной куклы Маши да бабочек, порхающих над цветами.   Еще раз: мы с Олей не имели НИКАКОГО отношения друг к другу, КАК и с миллиардами других людей, живущих на планете. Именно так я к ней относился тогда. Но лет десять назад, когда увлекся мемуарами, я вдруг увидел в этом «пустом месте» ПРОПУЩЕННУЮ жизнь! Я физически почувствовал, что не сделал чего-то жизненно важного, из-за чего погиб человек! Я МОГ, но НЕ ПОДАРИЛ РЕБЕНКУ СКАЗКУ! И тогда, кроме меня, никто подарить ей сказку не мог. Вот где находится источник ощущения моей ВИНЫ!   Это чувство не возникло бы у меня к ребенку, у которого есть отец (в этом случае мы точно не имели никакого отношения друг к другу!). Не возникает у меня чувство вины и по отношению к детям без огня в душе (хотя сегодня и попытался бы такой огонь развести, «да кто ж ему дасть?!»).   И вот я, сукин сын, сижу и рву на себе волосы: как я мог пройти мимо возможности подарить человеку кусочек счастья? И ведь мог, мог! Ну самое малое: показать ей, как делают бумажных голубей и вместе с нею запустить такого голубя в небо! (Помню, как такой голубь когда-то обворожил меня!). И чуть сложнее: сделать простенького воздушного змея и запустить его с обрыва оврага под самые облака! (И при этом НЕ забыть оставить записку маме, что с ее ребенком всё будет в порядке!) Ну вот ХОТЯ БЫ это! Как когда-то подобные подарки делали чужие люди мне. И ведь каждый такой подарок я помню до сих пор!   У обездоленных детей взгляд особый: ждущий и доверчивый. Пройти мимо обездоленного ребенка – преступление. И наоборот: обездоленный ребенок исключительно чуток на ласку. Когда мне было четыре года, инвалид войны дядя Коля часто приходил к моей маме в детский садик, где она работала прачкой. На эти встречи, проходившие у входа в садик, мама брала и меня. Нелюдимый при отчиме, при дяде Коле я расцветал, я даже дал ему прозвище – Коля-товарищ. А и делов-то: взять на руки, потискать, поговорить... Возможно, Коля-товарищ хотел увести мою маму, и тогда у меня была бы совсем другая семья...   Однако я размечтался, или, как говорят в зоне, губы раскатал. Мы живем в цивилизации, в которой мечта о любви является преступлением. Сотни людей отбывают в России срока ЗА ЛЮБОВЬ – к детям, к униженным и оскорбленным, к природе, к Истине... И потому я, как и мои предки, закономерно являюсь врагом народа, ибо... ЛЮБЛЮ.   Мне ничего не известно о судьбе бледнолицей девочки Оли. Но надеюсь, что моя любовь к ней прорвется через все пространства и на старости лет подарит ей кусочек утреннего солнца с той самой полянки среди огородов.   =======================   На фото: наша дача, в нижнем правом углу - Олина полянка.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (5-) Тётя Шура

Тётя Шура – это жена маминого брата дяди Сережи. Самое поразительное заключается в том, что за первую половину жизни (до эмиграции) мысли о том, чтобы быть ей за что-то благодарным, даже не возникало. Но вот на склоне лет, осбенно в связи с написанием воспоминаний и «оплатой долгов», я ставлю ее значение в моей жизни (для моей души!) на третье место – вслед за мамой и бабушкой, хотя жил я с ней рядом в общей сложности три года. Обидно, что по причине такого запоздания я в свое время судьбой тёти Шуры не интересовался...   С возвращением с фронта мужа-инвалида эта женщина вскоре стала тянуть на своем горбу двух дочерей (а с 1946 года еще и сына), свекора со свекровью, временами еще троих сестер мужа, жену старшего брата с двумя дочерьми да еще, с марта 1947 по август 1949-го меня, «подкидыша»! При этом ни разу – ни прямо, ни косвенно, ни в глазва, ни за глаза – НЕ попрекнула, что заботится, в общем-то, о чужом ей пацане! И это вроде бы как противоестественно, поскольку, как известно, «своя рубашки ближе к телу»! Можно было бы оправдать это наивностью, отсутствием эгоистического интеллекта, но этих недостатков у нее не было – она была великолепным экономистом в деле ведения домашнего хозяйства!   Домашнее хозяйства – это тебе не страной управлять! Это любой диктатор может совершать ошибки и преступления – народный карман все стерпит и простит и никогда не оставит Хозяина голодным. А деревенское хозяйство посложнее государства будет! Только нахрапистый дебил может утверждать, что сельское хозяйство (вместе с бытом) – самая примитивная отрасль экономики. (Не по этой ли причине страна, кормившая в начале 20 века пол-Европы, за сто лет так и не научилась кормить самою себя?!)   Да, чтобы защитить свои интересы в противостоянии с хищным государством, требуется огромный интеллект. А кроме этого, еще и СВОЯ армия, которой у крестьянства, понятно, не было! И потому оно, кормившее город и власть, само жило впроголодь! Власть ломала крестьянство через колено. Честные по своей генетической и производственной сути, крестьяне были вынуждены защищаться от самого крупного бандита в истории хитростью и человеческим достоинством.   Для ребенка политика – дело недоступное, и потому я, шести-семилетний пацан, не мог рассмотреть все взаимоотношения крестьянина и государства. Лишь спустя годы, будучи студентом экономического факультета МГУ и с жадностью хватавшегося за любую правдивую подпольную мысль об обществе, я смог хоть частично осмыслить весь ужас, в который советская власть загоняла своего главного, большего, чем диссидентство, врага – крестьянина. Ведь с помощью изощреннейшей системы диктатуры так называемого «пролетариата» (от слова «пролетел») были превращены в настоящих РАБОВ 110 миллионов человек!!! (И сегодня этот «пролетариат» продолжает твердить: мало вас врагов народа гнобили и уничтожили!)   Колхоз был дьявольским изобретением большевиков. В отличие от еврейских кибуцев, где управлением занимались САМИ крестьяне, все управление в советских КОЛхозах спускалось СВЕРХУ. В колхозе крестьянин не имел НИКАКОГО дохода – ВЕСЬ произведенный продукт принадллежал хозяину-государству! И ТОЛЬКО хозяин решал, сколько еды дать крестьянину, чтобы он не протянул ноги раньше следующего полевого сезона. (За одно лишь это всех, кто поддерживал совечье годударство, я считаю своими лютыми врагами.)   О сталинских концлагерях на 10 миллионов человек известно и написано немало. А вот о самом страшном крестьянском концлагере на 110 миллионов человек даже никто не заикается (не считая голодомора, унесшего 7 миллионов человеческих жизней). Представляете, сто десять миллионов невинных тружеников и их детей были осуждены тварищами Ленины и Сталиным на ПОЖИЗНЕННО! Вот так и только так должен квалифицироваться советский «опыт» ведения сельского хозяйства!   Единственное, почему крестьяне не взорвали к чертовой матери самую «гуманистичную» общественную систему в истории, так это за подачку в виде приусадебных участков, оставленных прии коллективизации. Это была и отдушина, и смысл жизни. Вся жизнь крестьянина зависела от этих 10-15 соток! Кстати, и страны тоже – в 1970-х коммунсты доказали сногсшибательный научный факт: оказывается, производительность МЕХАНИЗИРОВАННОГО, но рабского труда в ДЕСЯТЬ раз ниже РУЧНОГО, но на своей земле!!! Площадь приусадебных участков была в 1000 раз меньше площади колхозных полей, но первые поставляли на рынок 60% всех овощей в стране! Это ж уму непостижимо!!! Правда, если этот ум имеется... И этого практически НИКТО из горожан, в том числе и из ученых, до сих пор не понимает! Твою мать!!!   *** Ну да ладно, хрен с народом – меня интересуют его враги – крестьяне. Это им посвятил Галич Песню ЛЮБВИ. А я из тех, кто «похоронен где-то под Нарвой...».   Диктаторы умеют лишь врать и стрелять, а тетя Шура была талантливым рукводителем сложнейшей общественной ячейки – СЕМЬИ. Это же каким авторитетом нужно обладать, чтобы все твои «подчиненные» не просто выполняли все твои указания, а выполняли с РАДОСТЬЮ! Ну не помню ни одного случая, чтобы кто-нибудь на нее обиделся. А она резала правду-матку невзирая на заслуги, при этом на каждый случай жизни у нее была хлесткая пословица или поговорка. Обидно – сам виноват! И понимаешь, что САМ!   Если бы тетя Шура проявила бы ко мне хоть малейшшй, хоть ОДНАЖДЫ намек на нахлебничество (а она была первоклассной торговкой на рынке помидорами и огурцами с огорода!), то вся моя трехлетняя деревенская сказка пошла бы коту под хвост! Уже за одно это я должен целовать ей ноги! Кстати, вот тот настоящий ПОДВИГ, который доступен каждому, только почему-то героев маловато...   Опять же, описывать биографию тети Шуры – это перечислять бесконечное множество видов выполняемх ею работ. И качество. А главное качество российского крестьянина – это выбрать и купить хорошую корову. И в этом деле равным тете Шуре не было. При этом, как всегда, без сюсюкания, она выводила коровушку в рекордсменки. 25 литров надоя в день – это тебе не хухры-мухры! Люблю вспоминать ее за дойкой коровы – истинная красота!..   100 лет нам вбивали в голову, что крестьянство – самый отсталый в социальном, да и в интеллуктальном отношении класс общества. А этот класс, будучи порабощенным, мог дать фору любому другому по гармонии жизни в целом. Не знаю, сколько классов закончила тетя Шура, но по народному фальклору равных ей не было. К огромному сожалению, я слишком поздно обратил на нее внимание как на феноменальную личность. А эта «дярёвня» сама изобрела абортивное средство, позволявшее ей не отягощать планету численностью населения: при задержке месячных – 100 граммов водки в «нутрь» и... никаких проблем!   Утешает меня лишь одно: когда на старости лет она переехала жить к дочери Тасе в подмосковный Бутово, я успел поговорить с нею по телефону и высказать ей всю свою бесконечную любовь.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (4-) Я – быдло

Милая работа над мемуарами логически довела меня до ручки: я погрузился в такое нравственное дерьмо, что и не знаю, как из него выбраться. Мало того, что я себя в первой половине жизни (до эмиграции) квалифицирую как быдло, дык я отношусь аналогично и к подавляющей части городского населения. Вот эти мрачные и скорее всего нецензурные размышления.   Изуверская политика большевиков и его вошьдей по отношению к крестьянству сводилась (и, похоже, сводится) в двух словах к следующему: все зажиточные крестьяне являются врагами народа и государства и их нужно (и это нравственно!) если не истреблять, то нещадно эксплуатировать. Друзьями большевиков, рабочего класса и рабочей «интеллигенции» является, по убеждению вошьдей народов, лишь беднейшее крестьянство, которое гол как сокОл и которое по этой причине можно заставить работать на государство задарма как настоящих рабов. Именно этой мыслью нас накачивали сначала в школе, а затем уже фундаментально все пять-шесть лет обучения в вузе.   Тут, впрочем, не помешает уточнить, какого крестьянина считать бедным. А большевистский язык это тварь очень хитрая, как и сегодня: человек, укравший у народа 3 миллиарда – не вор, а голодный человек, йкравший в магазине пачку печенья - вор и достоин тюремного заключения. Так вот, в эпоху раскулачивания и коллективизации крестьянин считался зажиточным и эксплуататором, если у него в доме был... сундук. На этом основании была раскулачена мать моего двоюродного шурина – сундук забрали а ее на каторгу! А с ее соседкой вышел казус: когда сундук стали выносить, он... рассыпался, что и спасло соседку...   В доме моего деда сундук был, я даже помню, что в нем лежало – свадебное платье да несколько отрезов ткани, купленных еще во времена нэпа. Но от раскулачивания деда спасли две лошади вместе с бричкой. Двенадцатилетняя мама на всю жизнь запомнила, как уводили со двора ее любимую лошадь! А я помню, как еще в конце сороковых в амбаре на крючке висела сбруя висела сбруя для той лошади – как память о кратком времени, когда крестьянин работал на себя...   И вот, окунувшись в своей памяти в середину 1950-х годов, я вижу, что парадигмой крестьянина-эксплуататора было заражено по сути все городское население страны Советов. Но чето еще страшнее: я увидел в этом народонаселении и... себя!   Тогда, в 1950-х (как, наверное, и сегодня), в «нормальных» отпусках отдыхала порядка десятая часть городского населения (елита, ее мать!). Процентов семьдесят не отдахали нигде. А пятая часть уезжала на халаву в... деревню, где еще оставались какие-то родственники. И вот что интересно: я не слышал НИ об одном случае, чтобы будущие нахлебники если не приглашались на постой, то хотя бы интересовались, «а не помешаем ли мы вам?». Они просто ехали, а «дярёвня» должны была их безропотно принимать!   Вот так валила в деревню к бабушке и дедушке, во многом уже сидевших на иждевении сына и снохи с тремя детьми, вся московская сорокинская рать (это не считая тульских родственников дядиной жены!)! В ТОМ числе и я! И нравственному человеку это более чем достаточный повод застрелиться! А стреляться как-то не хочется. И вот сижу я в полном дерьме!.. (А вы улыбайтесь, господа, улыбайтесь!)   Таким нахрапистым образом я провел в деревне двое школьных каникул (в 1955 и 1956) и одни студенческие (в 1961?). Радости – до ушей! Вот только что мне с нею делать СЕЙЧАС?..   Да, конечно, находится множество самоутешающих оправданий: мол, средств не было даже на скромный отдых, да и в деревне кое-какую работу выполняли. Но это всё слова, вес которых может оценить лишь тот, кто принимал у себя не слишком близких гостей на полное одержание хотя бы на месяц.   Один мой коллега по работе в министерстве лесного хозяйства рассказывал, как его друг-геодезист был в командировке в Монголии с постоем у монгольского коллеги. А у них в обычае хорошему гостю уступить на ночь жену. Друг с радостью и воспользовался. Но через год монгольский коллега приехал в командировку в Москву и... улыбка с лица расейского халявщика сползла и был ба-альшой скандал!..   Так вот, каждый, кто не осознает, что приезд в гости без приглашения есть нравственное преступление, есть БЫДЛО. (Разумеется, это не касается очень близких отношений.) В 1985 году наш американский полудруг-полумиллионер (с доходом 60 долларов в час против наших 6-ти) прислал к нам в Париж на отдых свою (очень омерзительную) половину – на полную халяву. Так эта сучка-пташечка была убеждена в том, что мы обязаны ее содержать и ублажать по высшему разряду! Лишь жена не позволила мне вышвырнуть ее за порог дома... Случались вещи и похлеще, но это уже другие истории. Я же возвращаюсь к деревне.   Государственное воспитание ненависти к деревне (к ее людям, а не к отпуску в деревне) имело свои печальные и непоправимые последствия, главное из которых – полное и окончательное разрушение российского сельского хозяйства. И сегодня успешный фермер – это враг народа. Поэтому с ним позволительно вытворять все что угодно: можно не пускать его на рынок, можно спалить его ферму и т.п.. Быдло иных отношений не знает...   И что совсем грустно: деревня не имеет своих юридических и информационных защитников. Много ли вы знаете юристов и журналистов – выходцев из деревни?..

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (3-) Бабушка

Странно, что я не помню ни одного бабушкиного жеста любви ко мне, и, тем не менее, я как бы купался в ее любви. А вообще-то она любила весь мир! За три года, что я прожил рядом с нею, я не слышал, чтобы она с кем-либо ругалась. А негативную оценку нашкодившему человеку она выражала кратко: «Вот паралик!». (С 1949 года я этого слова больше ни слышал ни разу...) Вообще-то моя бабушка Александра Игнатьевна в девичестве Мичурина, несмотря на то, что она имела человеческий облик, явилась на землю с другой планеты, ибо таких людей на земле не бывает.   Не было бы счастья, да несчастье помогло: из-за войны с Германией мама в августе 1941-го бежала в деревню под Ясной Поляной к самыми близким для нее людям – моим бабушке и дедушке. Ну и с ноября 1941-го по февраль 1942-го я вместе с ними оказался под немецкой оккупацией.   Как меня полугодовалого немецкий солдат подбрасывал, приговаривая: «Хороший пан будет!», не помню. Но зато хорошо засела в памяти картинка, как бабушка показала рукой место на полу под окном, между дверью и маленькой печью, семи людям в серо-ржавых шинелях, и как они улеглись рядком, положив под голову свои вещь-мешки. По моим дальнейшим расчетам, произошло это в марте 1942 года, когда Красная армия погнала фашистов от Тулы на юго-запад, а мне было... семь месяцев...   До окончания войны было еще целых три года, но бидительный Сталин уже придумал закон для наказания людей, оказавшихся в оккупации: лишить их права на проживание в столице и крупных городах. Так что, когда в октябре 1944 года мама со мной вернулась в Москву, на работу ее нигде не взяли и крыша над головой накрылась «медным тазом». К счастью, подвернулся ей вариант с неравным браком с моим отчимом в Пушкине, а меня она пристроила в круглосуточный детский сад на Красносельской, куда сама устроилась прачкой...   Но в марте 1947-го, за месяц до рождения брата, мама отвезла меня обратно в деревню, где я и прожил два с половиной года в страшнейшей нищете, но в самой счастливой, любвеобильной атмосфере – с бабашкой, детушкой и семьей дяди Сережи, вернушегося с фронта в 1943 году без пяти ребер, но зато с трофеем: тремя банками немецкой тушонки!..   Итак, я стал жить в основном с бабушкой, матерью-героиней, потерявшей, к несчастью, четверых детей еще в малом возрасте. Старший сын, Алексей, ушедший на фронт добровольцем (а ведь мог бы и дома отсидеться!) и якобы пропавший без вести, погиб, по моим расчетам, в 1946-м в одном из муромских концлагерей для «врагов народа» (рок: мой средний брат, названный в честь него Алексеем, через полвека погибнет под колесами грузовика с пьяным водителем...).   Второй сын, Сергей, тот самый, который вернулся с войны с тремя трофейными банками тушонки (а мой сводный брат, сын второй жены отчима, сопровождал из Берлина три личных трофейных вагона антиквариата маршала Жукова), намертво прирос к родительскому дому.   Моя мама, старшая из сестер, уехала из деревни в 1937-м. Следующая из сестер, Настя, нашла мужа-красавца в соседней деревне Чероковке. Но в 1953-м его убила лошадь, и Настя с новым мужем перехала жить в Серпухов. Муж третьей сестры, Александры, тоже оказался из Чероковки, и они перебрались в Москву, в Перерву. Ну и самая младшая дочь бабушки, Люба, так и не устроила свою личную жизнь и с начала 1950-х годов и до старости проработала вахтером на заводе «Красный Пролетарий», куда в 1958 году устроила «по блату» и меня...   В личные отношения между родственниками я не вдавался и два с половиной важных деревенских года жил сам по себе. О еде я не думал, одежда состояла вся из заплат, «портфель» бабушка сшила из какой-то тряпки, альбом для рисования сделали из оберточной бумаги, выпрошенной в магазине. Но зато всё остальное – СЧАСТЬЕ до небес!!! О чем я понял уже в средние годы и впоследствии лишь укреплялся в этом мнении.   Не помню, чтобы бабушка меня учила, каким мне должно быть. Ее педагогика заключалась в ней самой. Каждый день через деревню шли потоки нищих, просящих подаяние, и бабушка не отказывала НИКОМУ. А нередко отдавала кусок хлеба мне и велела, чтобы именно я передал его нищему.   Не помню, чтобы меня за что-либо наказывали. А чудил я немало: однажды в нишу разрушенного куска стены дома набросал дохлых мышей (и тогда вонь тухлятины разнеслась по всему дому), в другой раз я спрятался в сундук, и меня восемь часов искали по всей деревне, в третий раз я выломал зубцы из старинного гребня, а однажды соседской девочке Оле Соколовой (если жива – прости меня грешного!) камнем в лоб засветил... Отчим за последний проступок наверняка меня выпорол бы, а бабушка только сказала (при мне) расстроенной соседке: «Он больше не будет». И всё! И я, действительно, как будто больше камнями в девочек не бросался...   Волшебство бабушки заключалось в том, что вокруг нее было светлое пространство, для чего она специально ничего не делала. Светило и всё тут – днем, ночью, в грязи, в проголоди... Хотя не помню, чтобы она когда-нибудь смеялась. Ни разу! За всех нас смеялась тетя Шура, жена дяди Сережи. Но опять же: едко, но абсолютно беззлобно! Мёд с перцем! Ну да о ней будет свой рассказ...   Ах, бабушка! Помню, взяла она меня (шестилетнего) в полдня под Чероковку. А это четыре версты под палящим солнцем. А я – самый дохлый из всех детей, почти доходяга. На полпути я уже выбился из сил, стал садиться на землю. А ценное время бежит, но бабушка терпеливо ждет, когда я окрепну. На чем кончились ее уговоры, не помню, но до коровушки нашей мы дошли и бабушка ее подоила...   У бабушки было десять детей, четверо умерли в раннем возрасте. Работала ли она в колхозе – не помню. Но однажды в дом привезли подводу мешков с зерном для посева на колхозных полях и бабушка должна была его перебрать и очистить от сорных семян. К работе она подключила и нас, детей – меня, шести лет, и двух двоюродных сестер – Тасю, девяти лет, и Нину, четырех лет. Это был мой первый настоящий рабочий день – не шалям-балям! Но, подчеркиваю: В РАДОСТИ! Потом также в радости, мы помогали бабушке и в прополке на огороде.   Но, помимо радости, были у нас еще и праздники. Из тех, что помню, это Пасха, Троица, Петров день, Яблочный Спас, Новый год, Рождество. Непременным блюдом были, конечно, пирожки. Так вот, не было большего счастья для нас, детей, как отведать сырого сдобного теста! Поэтому мы крутились вокруг бабушки и ждали, когда она положит в наши клювики по кусочку теста. А еще она позволяла нам плести жаворонков. Жаворонок – это такая восьмерка из теста с хвостиком, головкой, клювиком и глазками!   Одно из самых сильных впечатлений, оставленных у меня бабушкой, была ее работа за прялкой. Апрельский день, дом залит солнцем, бабушка сидит на скамейке, ногой крутит прялку, а из-под ее пальцев выбегает пушистая нить. Вымотые полы, покрытые чистыми дерюгами (половиками) подчеркивают благодать. И эту солнечную тишину ласкает мягкий бабушкин голос: «Христос Воскресе из мертвых...». А мне пять лет, и скоро будет шесть!..   В марте 1949 года я заболел скарлатиной. Не знаю, что дала фельдшерица, но после ее ухода бабушка куда-то ушла и... принесла невиданное лекарство – ложки две мёда в граненой стопке! Туда она налила еще ложки две-три водки и дала это зелье мне. И... наутро температура с сорока спала, а дня через три я был уже здоров.   Но самое выдающееся качество бабушки заключалось в том, что она никого не судила и не выносила никаких вердиктов. Она была человеком мудрого СОМНЕНИЯ. Несмотря на религиозное воспитание и строгое соблюдение всех православных обычаев, она, тем не менее, имела СВОЁ мнение. Дней через десять после полета в космос Гагарина, она, абсолютно безграмотная женщина, мне и говорит: «А может, и правда там, наверху (на небесах), НИКОГО нет?» И это на восьмом десятке лет!..   В обществе восхищение вызывает лишь тот труд, который принес выдающиеся результаты в научной или управленческой сфере. А бытовая деятельность человека считается делом рутинным. Мне же это общественное мнение до лампочки. Я видел бабушку все время в деле. Да миллионы людей могли бы выполнить ее работу не хуже, но я не знаю никого, кто выполнил бы ее РАДОСТНЕЙ.   Спасибо тебе за всё, моя любимая бабушка!
 

Я люблю вас, люди! (2-) Дедушка

Я не помню ни одного случая, чтобы дедушка проявил лично ко мне хоть каплю теплоты. Наши отношения были похожи на соседские. Правда, на хорошие соседские.   В деревне дедушка всегда был занят работой, в основном своей профессиональной – кровельщика-жестянщика. И потому до восьми лет я видел его мало. Одно лето, после седьмого класса, был у него в подмастерье, но свободного от работы времени для общения практически не было. В конце 1950-х он, уже старик, месяца на три приезжал пожить к нам в подмосковный Пушкино. Не помню, чтобы мы много общались, а жаль...   Мой дедушка по маме, Сорокин Николай Николаевич, является вершиной моей родословной пирамиды. От более высоких уровней этой пирамиды остались лишь рожки да ножки. Его отец, Николай Иванович Сорокин, до коллективизации был крепким единоличником и самым авторитетным хлеборобом во всей округе из десятка деревень. В 1940-х годах в малынском доме еще висел его большой портрет, сделанный году в 1936-м, незадолго до смерти. Я его еще помню: вид купца с окладистой бородой, волевого Хозяина рода. (В начале 1950-х, после ремонта дома, портрет пропал. Непостижимо!..)   От отца и своих братьев, живших на Веневке (южной части Малыни), дедушка со своей большой семьей отделился, должно быть, после коллективизации и стал жить в половине дома (с соседями Мухиными) на Поляковке, где с августа 1941 по октябрь 1944-го и с марта 1947 по август 1949-го жил и я (мама в это время устраивала свою жизнь в Пушкине и была занята родами брата Алексея).   Ну так вот, с дедушкой мы как бы и не общались, но, тем не менее, он был для меня настоящим дедушкой. Даже несмотря на то, что он врезал мне, пятилетнему, ложкой по лбу за нарушение субординации за столом (я первым полез в общую миску с щами).   ...Половодье 1947 года. Дедушка сказал, что пойдет половить рыбу. Я следом. Из-под самой крыши хлева-курятника дедушка снимает одну из двух наметок (треугольная сеть со стороной два метра на пятиметровом шесте) и спускается под гору к речке. Речка Малынка обычно пятиметровой ширины разливается на всю долину – на 200-300 метров. По реке проплывают льдины. Пахнет весной, льдинами, южным ветром.   Дедушка ходит вдоль берега, в который на изгибе под прямым уголом упирается река, и высматривает рыбу. Вот он поймал две плотвы и положил их в зеленую сумку (позже я узнал, что в таких сумках хранились противогазы). Но за короткий миг я успел различить неповторимый запах свежей речной рыбы, и не просто какой-нибудь, а именно плотвы и именно в половодье!   Но вот дедушка накрыл наметкой нечто и с трудом вытащил на берег... полупудовую щуку! Это был уже солидный улов! С добычей он поспешил в дом. Там он взвесил щуку на безмене и положил ее в оцинкованное корыто посреди комнаты. Наверное, для всей семьи это был настоящий праздник, но я этого тогда не осознавал. Я ходил вокруг корыта, трогал щуку и впитывал сухой щучий запах. И тут меня дернуло потрогать щучью морду, а она ТЯП! Крику было!...   Я часто просматриваю «фильм» того дня, вспоминаю своего дедушку и ловлю себя на том, что я его очень ЛЮБЛЮ! Оказывается, человека можно любить лишь за то, что он тебя не обижал, не отталкивал!   Помню дедушку за плугом, за плетением веревок и корзин. А вот яркий момент. Была чудная апрельская погода. Бабушка просит меня позвать к завтраку дедушку, работавшего с жестью возле сарая. Я бегу и с полпути кричу: «Дедушка, иди затыкать!». (Букву «р» я начал выговаривать лишь в шесть лет.)   ...Жаркий июль. Я играю возле дома и вдруг вижу по улице идет дедушка и ладонью левой руки плотно держит окровавленную правую. Он рассказал, что с крыши скатилась стамеска и угодила в руку. Бабушка занялась перевязкой...   На каникулах после седьмого класса дедушка взял меня к себе в подмастерья. Одну крышу мы покрыли на Веневке, в километре от дома, а вторая находилась в деревне Архангельское, километрах в пяти от дома. Туда мы отправились на неделю с постоем у хозяйки. Спали на русской печи. И опять: мы проработали с дедушкой целую неделю, а общения как будто никакого и не было! Как крыли крышу – помню, как уплетали духовитую молодую картошку печеную в русском масле – помню, а о чем говорили за столом – не помню! А оно мне очень нужно – вспомнить! Вспомню и я как бы приголублю дедушку, обниму, пожалею...   Живя в гостях в Пушкине, дедушка оставил нам всем замечательную головоломку (в литературе я ее не встречал): из четыерх треугольников собрать квадрат. Ну очень милая! (К сожалению, после раскрытия секрета сам читатель получить удовольствие уже не сможет, но детям доставит вполне.) «Вешаем» квадрат за уголок. Затем середины смежных верхних сторон соединяем прямой. И эти же середины соединяем прямыми с нижним углом. Разрезаем и... получаем 4 треугольника – 3 прямоугольных, 1 равносторонний, центральный.   Но, конечно, главная гениальность моего дедушки заключалась в том, что за всю жизнь они с бабушкой не поругались НИ РАЗУ! Как такое могло быть? И как за это можно его не любить?!   Жизнь так распорядилась, что из двух сыновей и четырех дочерей дедушки его фамилию продолжают лишь мои четыре внука и один правнук.
 

Я люблю вас, люди! (1-) Отчим

Я не преследую никаких целей при написании и публикации этой заметки. А написал ее в память о простых людях, окружавших меня в детстве. Из сотни людей, которых я знал, негодяев было немного, всего человек пять, и заострять на них память как-то не хочется. Не считая ровесников, все остальные это в основном взрослые люди, практически все типичные обыватели, жившие вне политики. Мало кто из них остался в живых, да и половина ровесников тоже уже там... Они УШЛИ, а я-то еще здесь и я их помню! Был бы верующим, передал бы им привет. А так я просто разговариваю с ними в моей памяти...   Пожалуй, полнее всего я вспоминаю о человеке, от которого все детство пытался убежать куда глаза глядят. Это мой отчим Бабухин Петр Денисович. И лишь под старость я понял, что судьба наградила меня общением с богатейшей личностью, каковых практически не было ни у кого из моих ровесников. И даже сегодня, когда я достаточно познакомился практически со всеми социальными слоями и со всеми их иерархическими уровнями, я от силы насчитаю сотню имен, являющихся, с моей точки зрения, полноценными, гармонично развитыми личностями. Вот что такое отчим для меня сегодня.   Но я не могу сбежать в прошлое и завести с ним большой разговор о его богатейшей личной судьбе (служба в царской армии, три года в немецком плену в Первую мировую, 2 года в Одесской ЧК в 1920-22 годах, 15 лет начальник охраны фабрики «Гознак», лет 15 комендант дачного поселка «Гознак» в Новой Деревне в Пушкине). Возможно, шахматный учитель Василия Смыслова; вторая жена – финка (одного этого было достаточно, чтобы в 39-м расстрелять, но в 38-м он улизнул в Подмосковье); приемный сын – охранник эшелона Жукова с награбленным антиквариатом; дочь с 15 лет – завсегдатай театрального бомонда Москвы... А третья жена (моя мама) – безграмотная женщина из «дярёвни»...   А он-то: хоть и четырехклассное, но блестящее образование конца 19 века в какой-то очень добротной гимназии в Рязанской губернии; глубоко начитан, «Робинзона Крузо» (очень несоветская книга!) знал почти наизусть; большой знаток истории; любитель оперы... Человек абсолютно честный, никогда не врал и не хитрил. И еще: талантливый организатор ЛЮБОГО труда. Так что на все руки он был не просто мастер, а сверхмастер! Но, повторяю, всё это я осознал лишь лет через десять после его смерти...   Главный же его грех заключался в суровости, порой жестокости (особенно к женам, да и меня раза два порол). Потому и не получилось между нами душевного контакта. Но сегодня с высоты своего мировоззрения я чувствую, что глубоко и разносторонне ЛЮБЛЮ его! Просто невероятно!..   Возможно, первопричина моей любви – несомненная уверенность в том, что сегодняшний я смог бы без труда наладить с ним бесконфликтные отношения по всему прагматическому спектру. (Тем не менее, вряд ли он стал бы человечнее в отношениях с женами, и от этого мне почему-то крайне неуютно...) Не исключено также, что моя влюбленность порождена сочными и яркими воспоминаниями, которые теперь ни один человек в мире не в силах испохабить. А они, эти воспоминания, как хрустальный снег в лучах солнца.   ...Мне три года. Где-нибудь ноябрь 1944 года. Легкий морозец. Отчим возле дачи пилит дрова. Один, двуручной пилой. В валенках, телогрейке и брезентовых рукавицах. Пила звенит, и из-под нее веером вылетают белые опилки. А я стою метрах в семи и... «фотографирую» на вечную память... И вот так лет пятнадцать. Несметное число работ по дому и по быту, и все их он делает с совершенством. Лишь в средние годы я понял, что это были мои университеты!..   И вот без малого полвека ничего этого нет! Вижу и... нет! «Это неправильно!» – хочу закричать я. А толку? Еще немного, сгину и я со всеми своими воспоминаниями – никому не доступными и никому не нужными! ТА жизнь уже НИ-КО-МУ не нужна! Наступила цивилизация компьютерных уродов... Поначалу компьютеры были придуманы как средство, чтобы в работе помогать, а они из средства нахраписто превратились в самоцель: люди стали жить с компьютерами и в компьютерах!   А я хочу жить с ЛЮДЬМИ! Пусть не круглосуточно, но хотя бы по часу в день: поделиться успехами и невзгодами, похлопать по плечу, обняться, пожалеть, соприкоснуться душами, – этого достаточно! Всего-то! Но этого почти не бывает. А редкие случаи, как вспышки сверхновых, врезаются в память, и последние лет двадцать я их записываю. Для себя, ибо они никому не нужны, разе что редкого читателя побудят вспомнить своих ЛЮДЕЙ, свою ЛЮБОВЬ...   Отчим не самый любимый из моих людей, но все равно слезы подкатывают, когда я вспоминаю прошлое и даже просто пытаюсь представить его. Самый конец 19 века. Гимназия в Рязанской губернии. Сопоставляю с захолустной тульской Крапивной середины 1950-х и с трудом представляю, как в такой «дыре» могли дать столь добротное образование, как у моего отчима? И всего-то за четыре года! И ведь не пажеский корпус и не институт благородных девиц, но и через полвека отчим декламировал «врагов народа» –Пушкина, Лермонтова, Некрасова... И о Ломносове с его УНИВЕРСИТЕТОМ, о чем он рассказывал всегда с ВОСХИЩЕНИЕМ, я узнал намного раньше своих сверстников... А вот при жизни отчима я ничего этого не видел и не замечал! Рядом со мной была настоящая цивилизация, а я оставался быдлом, хотя и пытающимся «выйти в люди»!   Было у отчима и еще одно замечательное качество: при слове «Сталин» он не вскакивал и не прикладывал руку к козырьку. Хотя ни разу и не ругал его. При приближении к острым темам он говорил: «Держи язык за зубами». Я и держал – до самого 1977 года, до встречи с правозащитниками (Валерой Абрамкины и Петром Егидесом). Но это уже совсем другая история...
×