Перейти к содержанию
Авторизация  
  • записей
    38
  • комментариев
    9
  • просмотров
    26 900

О блоге

Свидетельства независимого человека

Записи в этом блоге

 

1947-1949. Мой рай. 5

Вторая жизнь в Малыни.   От шести до восьми. Счастливое детство.   Весна 1948 года   Помимо подвала, картошку хранили еще в земляных ямах. После засыпки картошки в ямы, их накрывали от мороза толстым слоем соломы и сверху засыпали землей. Но как бы тщательно эта работа ни проводилась, мыши всегда находили путь в ямы. И вот когда весной ямы вскрывались, то заодно обнаруживалось и истреблялось несметное количество мышей.   Однажды я отчудил такую штуку: десятка три дохлых мышей натаскал в нишу-разрушение в стене дома (ниша была размером сантиметров в 30 на 30 и образовалась потоками дождевой воды по стене дома). Ну и, конечно же, вскоре от ниши завоняло падалью. Виновника вычислить труда не составило, но вот почему я это сделал, не знаю. (Подобную штуку откололи и мои дети пяти и трех лет: в прогнившей стене террасы деревянного дома (!) они собрались развести... костер! Я застал их в тот момент, когда старший уже чиркал спичкой...)   В деревне я праздновал три Пасхи: 1947, 1948 и 1949 годов. Одну из них – скорее всего вторую – я запомнил хорошо.   Тети Шура, Настя и Люба ушли на ночь в Крапивну (районный центр в семи километрах от дома) святить пасхальные яства и вернулись лишь часов в пять утра. Вместе с двоюродными сестрами я был разбужен пришедшими. В доме стояла праздничная атмосфера. Утро было очаровательным: восход был каким-то особенно освежающим. Праздничный стол, уже накрытый в доме, перенесли на улицу.   Конечно, нас, детей, более всего привлекали красно-коричневые яйца, крашеные накануне бабушкой в отваре луковой шелухи. (Шелуха хранилась в белом мешочке, и запущенная туда рука испытывала странное ощущение.) Разобрав яйца, все начинали испытывать их на прочность, ударяя о другие яйца. Разбитое яйцо должно было переходить победителю, но это только на словах. (А когда-то это осуществлялось и на деле. Отчим рассказывал, что в 19 веке на его родине, в Рязанской губернии, хитрые мужики через игольное отверстие заливали опустошенную скорлупу воском. Через 34 года аналогичным образом я заполнил коньяком банку из-под сгущенки и передал ее в посылке в Бутырку ко Дню рождения Юры Гримма...)   Помимо пасхи, кулича и яиц, бабушка пекла еще необыкновенно душистые и вкусные лепешки и «жаворонки» – на простокваше с добавкой пищевой соды (спустя годы я припомнил ее привкус). На лепешках делали ромбические насечки ножом, а «жаворонки» представляли собой одинарный узел из тестовой колбаски; верхний конец колбаски делался в форме головы птицы с глазами. И бабушка позволяла нам, детям, украшать деликатесы по своему усмотрению. Однако вкуснее лепешек нам казалась сладкая ржаная опара – тесто, из которого пекли деревенский хлеб. Перед выпечкой мы ходили перед бабушкой кругами и вымаливали вкуснятинку, и бабушка совала ее в наши клювики!..   Возможно, в этот праздник мне удалось попробовать сделанную где-то в деревне вишневую наливку. Ее фантастический букет остался в памяти на всю жизнь, тем более, что впоследствии я подобного вкуса и аромата больше не встречал ни разу.   У нас в доме жил черный кот – как обычно, Вася. Кот как кот, спал на печи вместе с нами. Но однажды кот исчез. Самые тщательные поиски по всей деревне успехом не увенчались – ни живого, ни мертвого. Никто из деревенских его не видел. И постепенно мы о нем забыли. Возможно, от голодной жизни он ушел на откорм куда-нибудь в дальние поля и поселился в каком-нибудь стоге соломы, кишащем мышами…   Не могу объяснить почему, но меня никогда не тянуло давать людям прозвища. А вот мне его вешали. Однажды я вышел из дому в высокой то ли поповской, то ли купеческой шапке, в которой бабушка хранила яйца. Завидев меня, ровесники тут же окрестили: «поп»! И даже когда через шесть лет отсутствия я приеду в Малынь, все, даже взрослые, будут меня называть не иначе как Витькой-Попом.   *** Впервые лозина стала неотъемлемой частью моей жизни, как только я смог уходить один из дому (деревенского), чтобы прогуляться по крутому склону вниз к речке, где часами не вылезал из ледяной воды переката, ловя руками под камнями огольцов. Через перекат были проложены две вереницы крупных камней, по которым взрослые перебирались на другую сторону реки, где затем нужно было подняться по обрывистому склону в прогале между зарослями лозы. Но подняться, даже без ноши, на три метра вверх по отвесному глинистому склону после дождя было совсем не просто…   Между двумя перекатами было бучало – омут с очень вязкими берегами. До революции здесь была барская мельница. Но с нижнего края в бучало можно было заехать на телеге с бочкой. Затем, после наполнения ее водой, повозка поднималась по малонаклонной дороге наверх, надеревенскую дорогу.   Помню, как мимо бучала пошла то ли лошадь, то ли корова и… завязла аж под самое брюхо. С большим трудом под брюхом бедного животного удалось провести вожжи, а затем и усилиями десятка мужиков извлечь животное из топи.   Ниже второго переката глубина речки возрастала до метра и сужалась метров до трех, из коих половину русла прикрывали длинные ветви лозы, так что речка казалась совсем неширокой. И вот под этой крышей из лозняка обитали полчища мелкой рыбешки, называемой по-местному боявкой. (Ни в каких справочниках для рыбаков описание этой замечательной рыбки мне найти так и не удалось.) Питалась она в основном ручейниками, которыми было покрыто все дно речки и которые, похоже, являлись ее санитарами – ведь воду для питья брали ведрами из речки и в ней же стирали белье (отбивая его вальками на больших камнях), мыли в кошелках картошку и свеклу. А в старые времена, по рассказам мамы, в речке еще и мочили коноплю, отчего рыба дурела, после чего ее собирали с поверхности воды чуть ли не голыми руками.   Лозы было так много, что ее рубили и для плетения корзин, и для оград-плетней, и для обрешеток под соломенные крыши домов и сараев. А из длинных полосок коры даже плели канаты. В общем, лоза составляла немалую страницу сельскохозяйственной жизни. Ну а детям лозина в период своего цветения устраивала настоящий праздник. Ее аромат был сравним с ароматом мимозы, тогда мне еще неведомой. Но в голодной послевоенной деревне для нас важнее запаха был нектар светло-желтых пушистых соцветий, которые мы обсасывали: пусть не очень, но все-таки сладко!...   А еще в тот период из веток лозины толщиной в сантиметр все ребята делали великолепные свистки. Для этого десятисантиметровый кусок ветки сначала слегка отбивали ручкой ножа, а затем в двух сантиметрах от одного конца делали вырез в форме галочки. После этого стержень легко выталкивался из коры, и от него оставляли только двухсантиметровые концы-пробки. И у той пробки, которая будет ближе к вырезу в коре, снимался двухмиллиметровый слой. После чего обе пробки вставлялись на свои места в трубку из коры и... свисток готов. Для особого шика внутрь свистка клали горошину или чечевичину, и тогда свисток превращался в милицейский.   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 4

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Животных резали редко. На моих глазах закололи только большую свинью. Опаленные и прожаренные на огне свиные уши пользовались у детей особым спросом, и их отдали нам. Свинину солили в чане и хранили в подвале. А когда нам дали попробовать малосольную краснинку, то мы долго клянчили у бабушки добавку и бабушка иногда сдавалась. Пять-семь овец держали в основном для шерсти (ягнят не помню). Сполна использовались даже птичьи потроха. Запомнились необыкновенно вкусные куриные кишки, жареные тётей Шурой.   Еще детям отдавали пузыри рыбьи и мочевые зарезанных животных. Свиные и бараньи пузыри истончали, отбивая их камнем на камне (не уверен, что от этого был какой-то толк), а затем надували как воздушный шарик. А однажды (это было уже через восемь лет) мне удалось отведать очень вкусное блюдо под названием «муде баранье жареное» – именно так оно именовалось в книге «Царская кухня» 18-го века, которая была у одного из моих пушкинских друзей. (Припомнилось вдруг шуточное блюдо из меню придорожного ресторанчика в глухом углу штата Мэн в США, на озере Большое Лосиное: «Яйца лося жареные. 1500 долл. Заказ принимается за двое суток…»)   Зима 1947-48   Не помню, чтобы у меня была какая-либо летняя и осенняя обувь. Кажется, до самого снега я бегал босиком. Ноги были покрыты «цыпками» (так тетя Люба, глядя на мои ноги, называла какие-то мелкие бородавки, сплошь покрывавшие ноги до колен).   Однажды, проснувшись утром, я увидел, что грязь за окном покрыта белым, пушистым саваном. Было совершенно безветренно, и в воздухе висела какая-то тоскливая, заунывная тяжесть. С наступлением зимы жизнь с улицы перемещалась в дом – в основном на печь...   Однажды в доме появилось интересное сооружение – ткацкий станок. Ткала, кажется, бабушка и кто-то из теток. Станок и принцип его работы хорошо запомнился: два ряда суровых (льняных) ниток, проходящих поочередно один через другой под острым углом, сквозь этот угол пропускался челнок с намотанной на него лентой из ткани. (Ленты изготовлялись из любых изношенных вещей.) Потом нажималась педаль, и ряды ниток менялись местами, обхватывая тряпичную ленту как клещами. Так ткались разноцветные половики-дерюги, а также льняное полотно. Ткацкий станок пробыл в доме недели две, а потом так же быстро исчез – скорее всего, перешел в следующий дом.   Зимой центром деревенской жизни становилась, конечно, русская печь. В ее боковой части были углубления – «печурки», в которых ночью сушились мокрые варежки и валенки, а после сильного охлаждения и руки. Пространство перед топкой называлось загнеткой; над нею вертикально шел дымоход с заслонкой (кажется, это сооружение называлось колпаком); по бокам загнетки и под нею были ниши для чугунов и сковород. На кухне использовались следующие устройства: разных размеров рогачи – для захвата и поднятия чугунов; короткая и длинная чапелюшки – для захвата сковороды; деревянная лопата – для помещения и вытаскивания из печи хлебов; длинная кочерга и, кажется, валик-каток, на который опирался рогач при перемещении тяжелых чугунов… Еще в нижней части дымохода было отверстие, закрывавшееся обрезанной консервной банкой и в которое зимой и в непогоду вставлялся верхний изгиб самоварной трубы.   Не менее важным, нежели кулинарным, предназначением русской печи было то, что она выполняла функцию спального места. Спали на дерюгах не раздеваясь. Одеял не было, а в случае большого холода укрывались тулупами. На печи умещалось шесть человек (правда, спать приходилось на боку). Еще двое (бабушка с дедушкой) спали на кровати, дядя Сережа с тетей Шурой – на полатях (двухэтажный деревянный настил между печью и стеной).   Дом кишел тараканами-прусаками. Но подробности историй, связанных с ними, забиваются образами о поистине несусветных их полчищах в доме хозяйки, у которой мы с дедушкой крыли крышу спустя лет восемь...   Когда на улице была непогода, мы с соседскими детьми, нередко отсиживались на печи. Если с нами была сестра Тася, то она начинала выразительно и впечатляюще рассказывать какие-нибудь сказки и страшные-престрашные истории. Страх усиливался завыванием Домового в трубе...   Каждому деревенскому ребенку когда-то впервые приходилось слышать и скабрезные двусмысленные загадки, в которых, по неведению, я, «москвич», видел лишь один смысл. Ну, например, такая: «Сверху чёрно, внутри красно, как засунешь, так прекрасно /галоши/». (О, галоши! Запах их красной подкладки и по сей день я не спутаю ни с чем на свете! Немного он был похож на столь же редкий запах увариваемого красного свекольного сока для получения то ли патоки, то ли сахара...)   Под нижними полатями, между печью и стеной дома, была закута (загон, большая клеть) для свиноматки с поросятами. Ну и меня как магнитом тянуло к ним: я мог часами сидеть в закуте, играя с поросятами. Вони для меня не существовало – просто всё пахло чем-то своим. И все эти запахи я помню по сей день!..   Сзади закута была отгорожена от комнаты металлической сеткой с ячейками среднего размера, а спереди – решетчатой дверцей. И вот однажды, глядя на поросят со стороны комнаты, я обнаружил диковинное явление: сетка стала видеться вдвое крупнее, вдвое ближе и как бы висящей в водухе! И только после перевода взгляда на что-нибудь другое иллюзия исчезала. (Это был стереоэффект, с которым другой раз я столкнулся через четверть века, когда в моих руках оказались высококачественные стереоскопические фотографии швейцарских гор и озер начала двадцатого века: глядя куда-то вдаль за пару фотографий, я переносился чуть ли не реально в неведомую мне страну фантастического очарования. Впечатление было сильнее, чем от фильма.)   Как-то утром взрослые засуетились – оказалось, отелилась корова. Я тоже пошел на двор. Дедушка вилами подцепил пуповину теленка, а бабушка перевязала ее у основания суровой ниткой. Потом дедушка пуповину перерезал и выбросил ее в навоз. Затем на неделю-две теленка поместили в доме – для него отгородили уголок перед закутой. Надо сказать, что с рождением теленка молоко резко изменило свой вкус – он закономерно непривычно ухудшился. А другого не было!.. Но и это молоко мы потребляли лишь после снятия с него сметаны, которая шла на изготовление топленого масла. Сметана и сливочное масло в наш рацион питания, по-моему, никогда не входили...   Иногда на дедушку выпадала очередь охранять деревню. От кого – не знаю, может, от волков, ибо о ворах и разбойниках никто ничего не говорил, а вот волки за войну расплодились. Собираясь на «вахту», дедушка брал с собой керосиновый фонарь, защищенный с четырех сторон стеклами – чтобы его не задувал ветер. А кроме этого, он брал с собой странное устройство – колотушку. Колотушка была похожа на кухонную скалку, внутри которой был продольный вырез, в котором на двух растянутых веревочках болтался язык. Если колотушкой потрясти, то язык громко ударялся о боковинки колотушки. И если мы, дети, слишком долго увлекались на печи сказками, то слышали, как вдоль деревни проходил деревенский сторож, время от времени гремя колотушкой.   Керосиновую лампу зажигали лишь тогда, когда в доме становилось ни зги не видно. Лампу подвешивали над столом. Никаких электрических фонарей не было, так что по нужде на скотный двор (куда попало!) ходили на ощупь (кстати, я никогда не упрекну деревенскую культуру за бытовую отсталость, ибо этот факт к нравственности никакого отношения не имеет; дикость советской жизни заключалась в другом – в бесправии, что мне, шестилетнему пацану, тогда видно не было – за него расплачивались взрослые...). Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 3

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство. (2).   Лето 1947 года   В шесть лет я еще не умел произносить букву «р» и страдал плохим произношением. Как-то раз бабушка поручила мне позвать к завтраку дедушку, который через дорогу от дома клепал обручи для колхозных бочек. И вот, помню, с полпути я ему кричу: «Дедушка, иди затыкать!» (это – вместо «завтракать»).   Однажды бабушка взяла меня с собою в полдня – доить корову, находившуюся на выпасе в деревенском стаде километрах в трех от дома. Перебравшись через реку, мы поднялись на Даниловский бугор и пошли по прямому большаку Чероковского бугра. Стояла сильная жара, я быстро устал и то и дело садился на землю. Не помню, пришлось ли бабушке нести меня на спине, но помню, что она со мной намучилась и потом долго не брала с собой. (Кстати, по воспоминаниям бабушки, именно на этом большаке ее бабушку, т.е. мою прапрабабушку, зимой чуть не загрызли волки. Прапрабабушка распростилась с жизнью и уткнулась лицом в снег, но все волки из стаи, подойдя к ней, лишь «отметили» ее тулуп…)   А чуть позже кто-то (возможно, дядя Сережа) взял меня с собою в поле на покос ржи – вероятно, для того, чтобы отвезти работникам горячий обед. Мужики косили рожь косами, а женщины связывали ее в снопы и ставили их шатрами. Потом снопы укладывали на подводы и везли на ток, где их вершинами укладывали на половики и вручную обмолачивали цепами (ручным орудием для молотьбы, состоящим из длинной деревянной ручки и прикрепленного к ней ремнем деревянного била; в моем детстве слово «цеп» было столь общеизвестно, что в букваре на букву «мягкий знак» рисовались с противопоставлением две картинки с изображением цепа и цепи… Невероятно, но и сегодня во многих странах мира зерновые обмолачивают так же – с производительностью в тысячу раз ниже достигнутой в развитых странах!) Обмолоченное зерно ссыпалось в высокую кучу, и для нас, детей, было запредельным удовольствием кувыркаться в ней (за что, замечу, взрослые нисколько нас не ругали!).   Из кучи зерно с мусором забирали и пропускали через веялку, которую две женщины, стоя лицом друг к другу, крутили за рукоятку. (На следующий год были построены две риги, и веялки стали крутиться при помощи конной тяги: под полом риги, в овине, четыре лошади, привязанные к четырем концам двух пронзенных через толстую ось радиальных балок, ходили по кругу, вращая ось риги.) Провеянное зерно ссыпалось в мешки и отвозилось на склады.   Однажды меня, шестилетнего ребенка, кувыркавшегося в зерновой горке вместе с другими детьми лет восьми, посадили на лошадь (разумеется, без седла, но не помню – с поводьями ли), и под руководством наиболее опытного из ровесников мы повели лошадей на водопой. Я чувствовал, что выполняю полезное дело и был очень горд этим. А было-то мне шесть лет... Описывая кувырканья в зерне и поездку на водопой, я примерил их к современной развитой западной культуре и ужаснулся: и то, и другое было бы просто невозможно! Кувыркаться в зерне – это явный НЕПОРЯДОК, а за то, что дядя Ваня посадил меня на лошадь без седла да еще без сопровождения взрослого и без противоударного шлема, он получил бы разнос по полной программе!.. Но я не имел бы никаких претензий к дяде Ване, даже если бы свалился с лошади, – ведь он подарил мне СКАЗКУ!   Со стороны улицы, по углам нашего маленького квадратного двора – метров пятнадцать на пятнадцать – находились два подвала: слева (если смотреть на дорогу) от двора, в палисаднике перед домом, метров восемь на десять – наш, справа – Носковых (кажется, у них был еще один подвал – через дорогу). Подвал Носковых был без двери, не использовался, и в нем почему-то всегда стояла вода до самых колен. В прохладной воде подвала жили и размножались полчища лягушек, которые насыщали своим запахом все сводчатое пространство подвала. Иногда они устраивали буйный концерт. Благо, что выход был направлен в сторону дороги, за которой сразу же начинался крутой спуск к реке. Стоило в подвале произнести даже тихий звук, как раздавалось гулкое и долгое эхо.   Но истинным чудом этого подвала был большой камень, лежащий справа от входа: если по нему ударить другим камнем и прислониться к нему ухом, то можно было долго слушать его чистое «колокольное» звучание. (По возвращении в Подмосковье я, разумеется, забыл этот эпизод, но спустя много лет, читая рассказ Александра Грина «Словоохотливый домовой», вспомнил и о своем камне.)   После весенней распутицы первым просыхал верх подвала Носковых, являвшийся самой высокой частью нашего дворика, ограниченного с правой стороны глухой стеной дома Носковых. Здесь собирались девочки со всей нашей части деревни (Поляковки) и целыми днями играли в классики (забыл, как они назывались по-деревенски), веревочку и мячик. Каждая из игр состояла из многих этапов и занимала по часу-два.   В тыльной части двора между нашим домом и забором Носковых был плетень, отгораживающий огород сотки на четыре-пять, за которым начиналось колхозное поле, засеянное в то лето (1947) коноплей. На огороде выращивали в основном лук, чеснок, укроп, огурцы, редьку, репу и морковь (картофель и капусту сажали где-то в другом месте). Фруктов и ягодников, не считая двух кустиков черной смородины, не было (возможно, из-за непосильных налогов на фруктовые деревья), хотя почва являлась почти черноземом.   Лен и коноплю понемногу выращивали в деревне всегда – для производства собственных веревок и льняных ниток. И потому у стены хлева, во дворике, стояла мялка – пугающее, похожее на козла деревянное устройство на четырех ногах для превращения в крошку внутренней части стеблей льна и конопли. От мялки веяло глубокой древностью – дубовая древесина была серой и гладкой.   У бабушки с дедушкой был сундук. Однажды он почему-то оказался пустым – возможно, его опустошили для просушки одежды. И вот я залез в этот сундук и… притаился. Через час мое отсутствие заметили взрослые и начали меня искать. Но я как сквозь землю провалился. Осмотрели весь скотный двор, ходили на речку, прошли по всей деревне… Но я молчал, как партизан. Правда, потом сам вылез. Возможно, из моего убежища меня выгнал голод. Но что толкнуло меня залезть в сундук и, главное, затаиться? Объяснения своему поступку я не могу найти и сегодня.   В июле началась сильная засуха, и, чтобы умилостивить Всевышнего, был организован Крестный ход. Вместе со всеми (человек двести) участвовал в нем и я (рядом с бабушкой). Главное действо происходило на ровном месте за пределами деревни, перед отвесным обрывом к речке с волнующим видом на Чероковский бугор. Со стороны бугра большая толпа людей смотрелась весьма величественно – как, наверное, остров Пасхи с моря.   В начале осени были проводы какого-то парня в армию. Его мать, убитая горем, носилась среди провожающих и голосила на всю деревню. Картина запомнилась своей нервозностью, которая в нашем доме отсутствовала. В этот период у меня в деревне был только один враг – Митроша-Рыжий (Мартынов). Мордастый мужик с огромной рыжей шевелюрой почему-то часто заглядывал в наш дом на чай и при этом, завидев меня, всегда угрожал: «Щас яйца вырежу!». С перепугу, неистово крича, я убегал и прятался. Бабушка с дедушкой несколько раз уговаривали его оставить меня в покое, но тот был неисправим…   Эта осень запомнилась мне еще и тем, что однажды я попал на какое-то пиршество в большой дом на Веневке. Почему-то меня не покидает ощущение, что именно в этом доме родилась моя мама и что в нем же жила семья родного брата моего дедушки. Возможно, в доме существовала убирающаяся перегородка между двумя половинами, так как в первой части огромной комнаты был длиннющий стол для взрослых, а во второй, меньшей, еще три стола для детей. Новая кухня (еда) всегда хорошо запоминается. А в тот день нас кормили свежими щами на насыщенном говяжьем бульоне. (Кстати, я помню почти каждый деликатес, отведанный мною до пятнадцати лет.) Впрочем, я догадываюсь, что это было за пиршество. Скорее всего, это был День урожая где-нибудь в начале октября. А дом, в котором проходило пиршество, был домом моего прадеда Николая Ивановича Сорокина... Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 2

Вторая жизнь в Малыни. Весна 1947 года   Мама вернулась в Пушкино почти сразу же, и я оказался наполовину предоставленным родственникам, но большей частью – себе (ибо, как известно, у семи нянек дитя без присмотра, что и сделало мою жизнь счастливой аж до Седьмого неба!).   Дом был полон народу: семья дяди Сережи с женой тетей Шурой и тремя детьми – Тасей (1937), Ниной (1943) и годовалым Витей (1946, тоже Сорокиным); бабушка с дедушкой; три тети – Настя, Шура и Люба; и иногда – две дочери, Зина и Катя, старшего дяди Алексея, якобы пропавшего в войну без вести (но на самом деле сгинувшего в Муромском концлагере). Ума не приложу, как вся эта орава устраивалась на ночлег в сорокаметровой комнате с русской печью?!.   Половодье   По вечерам на краю железной крыши стали образовываться сосульки, но часам к десяти утра они начинали таять и капель пробивала в снегу глубокие отверстия. Это одно из самых сильных эмоциональных впечатлений в моей жизни: запах весны, врывающейся в будни, запах набухающего снега, солнца и благодати. С юго-юго-востока, с Чероковского бугра, вместе с ветром доносилось дыхание весны, ненасытно встречаемое петухами. И вот зажурчали ручьи – сначала со двора, затем по беспорядочным известняковым булыжникам через дорогу, а там – по канавке вдоль тропы, круто спускающейся к речке Малынке. В какой-то момент вся деревня просыпалась в ином измерении – началось половодье, сносившее мельничную плотину на Холохольне, впадающей в Плаву в начале деревни. Каждый год половодье на две-три недели отрезало деревню от районного центра. А речка Малынка, двухметровой ширины в узком месте и лишь на двух перекатах достигавшая метров десяти, преодолевала трехметровую высоту низкого противоположного берега и разливалась метров на двести по лугам, полям и огородам, оставляя в центре S-образной долины холмик с пасекой и исчезающими остатками трех фундаментов древних домов. Непонятно откуда появлялись большие льдины и покрывали чуть ли не половину зеркала широкого, степенного потока.   Возбужденный дедушка юркнул «во двор» (так назывался длинный Г-образный хлев для скота, служивший, за отсутствием туалета, также и отхожим местом; внутренний дворик хлева примыкал к общей с соседями известняковой стене, вдоль которой до самого верха возвышалась накопившаяся за зиму гора навоза) и достал из-под самой крыши наметку (треугольная сеть с пятиметровым шестом для ловли рыбы). Потом он спустился к реке и стал то как бы вычерпывать наметкой что-то из воды, то, метая ее, накрывать ею рыбу, оказавшуюся близко к берегу. На боку у него висела темно-зеленая парусиновая сумка (очень похожая на сумки для противогазов, которых было несколько десятков в сарае отчима в Пушкине) на таком же парусиновом ремне, предназначенная для добычи. Я пошел за ним.   И добыча не заставила себя долго ждать: сначала несколько плотвиц, а затем – здоровенная – в длину корыта – щука! (Это непостижимо: тонкий запах речной рыбы – свой для каждого вида – на всю жизнь сохранится в моей памяти; даже когда курение попортило мое обоняние, я вспоминал эти запахи как прекрасную музыку.)   С нашим появлением в доме началась суматошная подготовка к праздничному ужину. С момента поимки щуки прошло уже часа два, и казалось, что в корыте без воды она уже давно заснула. И я смело сунул в пасть щуке свой пальчик: а что будет? А щука – тяп! Ну, до свадьбы все, конечно, зажило…   Вкус той печеной в молоке щуки и сейчас стоит у меня во рту – тем более, что я подавился косточкой (которую, к счастью, быстро вытащили)...   Перед обедом по давнему обычаю все становились напротив образа Николая Угодника и читали какую-то молитву. Научился креститься и я. Пищу ели из одной миски. Однажды за едой я сделал что-то не так – то ли первым полез в огромную миску, то ли взял ложку в левую, «окаянную», руку. А сидел я по левую руку от дедушки, прямо под образами. И тут он врезал мне деревянной ложкой в лоб. Я расплакался и выскочил из-за стола. Приголубила и утешила меня бабушка. Но с тех пор никто меня в доме больше не трогал.   В моей деревенской жизни было две русских печи, и с каждой связаны свои воспоминания. Сначала, до отделения семьи дяди Сережи от дедушки с бабушкой (уже после моего переезда в Пушкино), печь стояла довольно далеко, метрах в трех, от первого (при входе в дом) окна. Именно в этом месте проходил предобеденный молельный обряд, и всем хватало места. На окно смотрела правая боковая часть печи, загороженная сверху двумя горизонтальными досками с просветом над ними. (Задняя часть печного пространства была забита досками наглухо – там была маленькая спаленка.) С печи было видно, что творится в доме и перед окном. В доски упирались головы спящих на печи. А залезать на печь надо было с левой ее стороны в довольно темном углу «кухни». Между печью и левой стеной дома был микрохлев, куда помещали новорожденных поросят с маткой. А над хлевом было два слоя нар, верхние на уровне печи. Кажется, на нижних тоже кто-то спал. Понятно было не до гигиены. Но зато как было уютно на печи, где периной служили старые облысевшие тулупы да половики!   Хорошо запоминаются какие-то оригинальные мелочи, пусть и глупые. Вот одна из них. На печи я, младшая (трехлетняя) из двоюродных сестер и две ее подружки. Играли во врачей (весьма распространенная детская игра). Сестра раздвинула ножки и положила на причинное место... копеечку! Ну как пятилетний мальчик может такое не запомнить?!   Ночью маяком в доме служила лампадка, которую бабушка зажигала перед тем, как погасить керосиновую лампу. Заправляли лампадку конопляным маслом. ***   …Был конец апреля. Я сидел на глубоком подоконнике у открытого окна. Сквозь легкие тучи иногда пробивалось солнце. У Мухиных, соседей из левой половины дома, было много народу. Я видел, как из дверей вынесли открытый гроб, в котором лежал седой старик. Это был глава семейства Петр Мухин. Никто не плакал. Гроб поставили на скамейку. Попрощавшись с покойником, толпа вышла со двора. (Через много лет мама рассказывала, что при немцах он был старостой деревни. Но ничего ужасного за три месяца немецкой оккупации в деревне как будто не произошло, никаких претензий к бывшему старосте никто не предъявлял, а главное – он сам остался жив и здоров.)   Как работали и зарабатывали взрослые, меня интересовать не могло, а потому совершенно ничего не помню и не знаю об этой стороне колхозной жизни. Помню лишь, что едва ли не каждый вечер заходил бригадир и давал указания кому что делать в колхозе на следующий день, при этом всегда шли какие-то разговоры о «палочках» в тетради. Какие-то дневные работы оценивались в одну палочку, какие-то – в полторы. По осени палочки суммировались и остаток от общего урожая, после безвозмездной сдачи основной части государству, делился на жителей деревни согласно числу этих самых палочек.   Однажды в дом привезли несколько мешков ржи и гречки, предназначенных для посадки на колхозных полях. Их нужно было очистить от сорных семян. Работой занималась бабушка, а я и двоюродные сестренки усердно помогали. Зерно рассыпалось на домотканых половиках то в доме, то, в хорошую погоду, на улице. Не помню, чтобы до окончания сортировки зерна мы, дети, уходили «с работы» – для нас она, хотя и без какого-либо принуждения, была настоящей работой.   Продолжение следует.   ================= На фото: Род Сорокиных десять лет спустя (1956 год, справа налево): во втором ряду – дедушка Николай Николаевич, бабушка Александра Игнатьевна(?) в девичестве Мичурина, дядя Сергей Николаевич, его жена тетя Шура, их дочь Тася, дочь дяди Алексея Николаевича Зина; в первом ряду – дети дяди Сережи Витя и Нина.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (7-) Тетя Аня

Тётя Аня Маслова в девичестве Кочеткова – наша соседка из такой же, как и наша, соседней дачи №26. Наш угол дома был северо-восточным, а ее – юго-западным. И наши окна смотрели друг на друга с небольшим смещением.   Когда я вернулся из Малыни в 1949 году, она уже здесь жила с рябым сожителем Николаем Масловым, шофером по профессии. С мужем она жила не очень дружно, так что в конце концов он куда-то исчез. В чужие разборки я нос не сую. А около 1960 года моя мама, посудомойка и нянечка, «пристроила» ее в санаторий ЦК «Пушкино» аж поваром. Никакой дружбы между нашими (ни до моей женитьбы, ни позже) семьями не было. У тёти Ани была дочь Таня, ровесница моего брата Алексея (1947). Вот, собственно, и вся прелюдия к моему рассказу.   В 1965 году мы взяли у Масловых котеночка. Я был уверен, что это кот, но кот вскоре оказался кошкой. Причем фантастически пугливой – видимо, передался страх в момент гибели ее мамы под колесами автомобиля. Наш друг Вовка Шевелев назвал «кота» Машкой. Машка безусловно, достойна своей повести, но в двух словах это кошка, которой из-за ее ловкости за 10 лет ни один кот так и не овладел!   Жили мы с тётей Аней вполне мирно: без нежностей, но и без ругани. Скорее даже наоборот: со временем нашли друг в друге практический интерес. Как и все честные люди в России, она подворовывала в столовой санатория и кое-что сбывала нам. Но при этом не была хапугой: вырезку самого высокого качества она продавала нам всего за полцены (хотя при отсутствия мяса в магазине должна была бы цену удваивать!). По сути, своей добычей она делилась с нами поровну, и мы в ее воровстве не видели никакого греха.   Помимо кошки и мяса, от Масловых нам достались еще две памятные вещи.   Первая – это усыпанное мелкими, похожими на дикие, плодами грушевое дерево. А к Новому году эти два ящика груш оказались великолепным деликатесом. Жаль, что нет возможности выяснить сорт, а то развел бы их во Франции. (Впрочем, в память об этой груше я посадил у себя в саду грушу-дикарку. Оррригинальный фрукт!)   Вторая – двух с половиной метровые доски от брошенного во время переезда сарая. Предположительно это была сибирская лиственница или кедр. И по сей день в моей памяти это самая красивая древесина, похожая на оливковую, но вроде бы хвойного дерева и при этом не слоилась. Ее слои были всех оттенков красного, желтого, бордового. И при этом как бы маслянистой, так что при обжиге паяльной лампой она выглядела картинно. Вот из этих досок в 1970 году в новой квартире уже в микрорайоне Дзержинец в Пушкине я сделал всю мебель и книжные полки для 12 кубометров раритетных книг...   Вот, собственно, и все наши отношения с тётей Аней до самой эмиграции в 1982 году. А экстраординарное событие произошло при нашем посещении Пушкина в 1998 году. Когда мы встретились с тётей Аней на лестничной клетке возлее квартиры, она... ЗАПЛАКАЛА! И это был плач человека с богатейшими несбывшимися мечтами и бесконечной любовью к прошлому. (А я-то, пень, никогда прежде не догадывался попытаться разглядеть в ней Человека!) В тот миг я почувствовал, что мы вспоминаем с нею ОДНО И ТО ЖЕ – жизнь в старом одноэтажном Дзержинце! Жизнь, свидетелей которой почти не осталось. Заплакав, тётя Аня бросилась мне на грудь, будто я единственный, кто мог ее утешить, а если и не утешить, то как бы утешить.   Чужая душа – потемки. Мне неизвестно, были ли у тёти Ани душевные друзья в жизни, и ничего не знаю о ее внутреннем мире. И я проклинаю себя за то, что прожил жизнь СРЕДИ людей и не интересовался их судьбами! Поэтому хочу напутствовать молодежь: не повторяйте моих ошибок – люди проходят БЫСТРО!..   ===============================   На фото: Наверху за елкой - угол дома тёти Ани; внизу наш дом, с окнами смотрящими на окна тёти Ани.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 1

Вторая жизнь в Малыни.   Дорога в Рай Числа 20-го марта 1947 года (мне тогда не было еще и шести) мама решила отвезти меня (из Пушкино) в Малынь, так как ожидала рождения брата Алексея (21 апреля).   До Тулы от Курского вокзала мы ехали в плацкартном вагоне ночным поездом с паровозом во главе. Когда стемнело, проводница зажгла по концам вагона два тусклых керосиновых фонаря, подвешенных у самого потолка. В вагоне было душно, пахло потными телогрейками. В проход со вторых полок всюду выступали голые ноги…   В Тулу прибыли рано утром, и мама сразу стала искать оказию до Плавска. У машиниста маневрового паровоза она узнала, какой товарняк пойдет в нужном направлении. Пошли по рельсам к локомотиву. В воздухе висел густой смог, пахло сернистым газом (разумеется, название запаха я узнаю лишь через 15 лет) и угольной гарью. Мама подошла к поручням паровоза и обратилась к машинисту: – Милай, возьми до Плавска. – Залезай!   Он перехватил «крестьянскую сумку» (мешок с двумя лямками, нижний конец которых привязывался к углам мешка; чтобы лямки не соскальзывали, в углы вкладывались две небольшие картофелины), следом принял меня, а потом по металлической лесенке поднялась и мама. Машинист указал нам на нишу напротив топки, где можно было расположиться. Мама села на мешок и взяла меня к себе на колени. Когда истопник подбрасывал уголь в топку, я смотрел как завороженный на бушующее пламя. В лицо бил жар. Через много лет, вспоминая эту поездку, мама говорила, что ей было очень страшно: она боялась, что нас могут сжечь в паровозной топке (что, как известно, случалось).   Часа через два прибыли в Плавск. Расположились на буковых лавочках в зале ожидания, который мне показался необычайно высоким. Масса новых впечатлений. Высоченные окна с полукруглыми сводами доходили почти до потолка с лепниной. Пахло вокзалом: билетами, махоркой и чем-то специфично вокзальным. (И даже сегодня вокзалы Парижа пахнут этим «вокзалом»!) Я бегал по вестибюлю и залезал на свободные места, чтобы выглянуть в окно: а ЧТО там? Наконец, выглянув в окно, мама радостно воскликнула: – Дедушка приехал!   Мама поставила меня на лавку к окну и указала на сани, возле которых стоял бородатый мужик с поводьями в руках. Мы вышли, и вот я уже в санях с полозьями, подбитыми железом. Дедушка взбивает попышнее сено и обкладывает им меня, укутанного еще и в большой мамин платок. Ехать не близко – восемнадцать верст.   И вот сани помчались по безбрежным полям и лугам – сначала в сиротливом пригороде Плавска, затем – по-над рекой Плавой. Воздух свежайше чист до головокружения, и нос улавливает разнообразнейшие запахи: лошади, конского пота, сена, дедушкиного тулупа, помета, иногда извергаемого на ходу нашей лошадью, и, конечно же, чистейшего, подтаивающего и искрящегося на солнце снега. Наезженный санный путь сверкает белизной и тонкой ледяной корочкой на санных следах, лишь кое-где между этих «рельсов» попадаются цепочки конского навоза, дымящегося, несмотря на морозец, паром от разогрева припекающим солнцем. Из окружающих деревень доносятся раскатистые крики петухов. К вечеру левым берегом Плавы – через деревни Крюково, Драгуны, Чириково, Даниловку – мы въехали в Малынь.   Так начались мои уже осознанные и самые счастливые два с половиной года деревенского детства (хотя до трех с половиной лет я тоже прожил в деревне, но впечатления того периода оказались намного беднее).   Вытянувшаяся на два километра деревня Малынь, лежащая на левом берегу речки с одноименным названием, состоит из пяти частей: Поповка (от впадения р. Холохольни в Плаву до церкви), Азаровка (от церкви до поворота под прямым углом направо), Архиповка (от этого поворота до Митькиного верха, или Афонинского оврага), Поляковка (от оврага по прямой вверх до выгона) и, наконец, Венёвка (большим серпом влево от выгона). (Эти названия мне помогла уточнить чудом найденная в Интернете моя пятиюродная сестра Оля Болякина.)   Дедушкин дом стоял (и стоит поныне) посередине Поляковки (это домов десять), с великолепным видом на восток, в направлении Плавска. Впрочем, чтобы получить от панорамы духовный заряд, нужно перейти дорогу, пройти шагов десять мимо сарая и встать у края крутого спуска к речке. Речка Малынь в форме латинской буквы S, придя с юга, сначала огибает Веневку, потом упирается в Поляковку, после чего почти по прямой уходит на север, ныряя под Даниловским мостом, к Плаве. В середине этой самой буквы S долина реки расширяется метров на двести, давая простор глазу. А за долиной довольно круто возвышается Даниловский холм. Правая часть холма представяет собой уже не холм, а возвышенность, уходящую на юг, к истоку Малыни. Там пусто, там – четырехверстная дорога на деревню Чероково. И это с той стороны в марте-месяце приходят ветра с запахом весны.   А северная часть холма представляет собой отрог указанной возвышенности. По нему идет дорога до Даниловки, на середине проходя мимо разрушенной барской усадьбы, от которой к сороковым годам остались лишь обездоленные стены. Эти руины всегда вызывали во мне жалость и грусть по чему-то несостоявшемуся у хозяев того дома.   За даниловской дорогой вдали, километра за три, шел крутой правый берег реки Плавы, покрытый молодоым дубовым лесом. А по самому верху той гряды шла редкая и всегда нарочито молчаливая тополевая аллея – вдоль дороги из Крапивны куда-то в сторону Плавска. В общемвид от нашего дома всегда придавал бодрости духу.   До войны дедушка жил на Веневке (где, кстати, родилась мама) – в большом доме прадеда Николая Ивановича. А дом прапрадеда находился, как я понял, как раз на Поляковке (на четыре дома ниже нашего; я еще успел походить по его еле заметным холмикам над его фундаментом).   *** Итак, Малынь. После разорения деревни в период коллективизации (тогда у моего прадеда, крепкого середняка, забрали всё) и Отечественной войны наступила хроническая нищета. Крестьяне перешли житьь по существу на подножный корм да на подсобное хозяйство. Лоза до трех метров плотно росла по обеим берегам речки, и лишь под нашей Поляковкой берег чистый – растениям не позволяли развернуться гуси и частое появление людей. Лозу постоянно вырезали для плетней, соломенных крыш и на корзины, потребность в которых всегда была высокой. К концу двадцатого столетия, когда через сорок лет после отъезда мне удалось побывать в деревне, берега речки заросли уже высокими ветлами – нужда в корзинах и плетнях, видимо, отпала да и деревня казалась какой-то безжизненной; речка Малынь заилила, обмелела с двух метров до 20-30 сантиметров, а рыба исчезла напрочь. А ведь в 40-х годах ледяная вода, поступавшая в основном из святого двенадцатиключевого родника (появившего где-то в начале века, со слов бабушки, от удара молнии; в 2001 году шесть ключей родника я нашел), звонко журчала под нашим домом на четырех перекатах...   На этих-то перекатах все жаркие дни я пропадал по колено в ледяной воде, и… никакой хвори. (Хворь началась с девяти лет уже в подмосковном Пушкине – бронхит и воспаление легких я схватывал чуть ли не каждый год…) Сложив ладошку куполом и прижав ее ко дну (оставив лишь небольшой зазор), другой рукой я приподнимал какой-нибудь камень – и... глупый вьюн забивался в мою ладонь-ловушку. (Вездесущая любовь к живому появится у меня лишь годам к двадцати.)   За время моего отсутствия в Малыни (1944-47) небольшая голландская полупечь была снесена (когда-то именно между нею и входной дверью с низкой притолокой спали советские солдаты). На ее месте стояла одна из двух в доме за века отполированная ладонями кленовая скамейка, на которой сидела бабушка, когда пряла пряжу. В скамье было проделано квадратное отверстие, куда вставлялась рогатина, на которой крепилась шерсть.   Ну а прялка в русской избе – это, наверное, самая святая и потомственная вещь в доме. (Когда я вижу их на развалах блошиных рынков во Франции, сердце обливается кровью: ведь они, как мамкины сиськи, кормили многие поколения в роду! И сегодня я отдал бы целое состояние за прялку моей бабушки!) Помимо колеса, мотовила, кривошипа, смазываемого дегтем, и педали, у прялеи есть еще и ДУША, но описать ее невозможно – ее нужно видеть!..   Продолжение следует.   ================ На фото: Два верхних переката с переходным бревном. Август 1968.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (8-) Тётя Нюра

Тётя Нюра Потапова жила с мужем (его звали, кажется, дядей Васей) и бледнолицей, но, на мой вкус, вполне симпатичной, дочкой Катей в следующей от дороги, такой же, как и наша, даче №24 поселка Дзержинец. Катя была года на два-три старше меня, и, согласно моей подростковой психологии, она меня как девушка не интересовала.   Собственно говоря, про тётю Нюру я вспомнил и пишу исключительно потому, что она не сделала мне ничего плохого. (Теперь это, оказывается, героический поступок!) Наоборот, маленькую, а может и не маленькую, гадость сделал ей я. И она, эта гадость, все время о себе напоминает. А история ее такова.   По правому краю нашего дома проходила тропинка до колодца, построенного в 1946 году возле 24-й дачи, которая отстояла от тропинки метров на десять вправо, и от которой под прямым углом шло ответвление ко входу в дом. Вот от этого ответвления и до средней линии между домами (до огорода Сигаревых), справа от тропы к колодцу находился картофельный огород Потаповых. Огород, как у всех, но была в нем одна изюминка, которая не давала мне, четырнадцатилетнему пацану, в то время в какой-то степени верующему большевику, спокойно жить!   Собственно говоря, это была не изюминка, а тысяча изюминок, ибо этим растением являлся... ПОДСОЛНУХ. Но это был не обыкновенный подсолнух, которые сажают люди ради красоты или семечек. Было бы так, и не было б этой истории. А был это подсолнух, который вырос САМ по себе, случайно и без спроса. И, согласно большевистской философии, от которой я в седьмом классе еще не освободился (а заложить-то уже успели!), этот подсолнух был нетрудовым доходом Потаповых! А коли так, то его незазорно и экспроприировать. Ну а когда моральное оправдание для злодеяния найдено, то оно не заставит себя долго ждать.   И вот в темную ночь лета 1955 года, вооружившись длинным ножом, я этому подсолнуху, как сегодня игилист европейцу, огромную и прекрасную голову в венке из золотых лепестков и отрезал! Но вот что интересно: в памяти не осталось ни малейшего следа от удовольствия, которое я получил от еще недозрелых семечек. Напротив, остались две проблемы – нравственная и душевная.   Нравственная со временем разрешилась легко и просто: нерукотворная ценность обнаруженная на частой территории, согласно буржуазному праву, принадлежит, за вычетом определенного налога в пользу государства, владельцу территории. По большевистским же понятиям, она принадлежит кому угодно, только не хозяину (на что я и клюнул). И наконец, по социалистическому антисоветскому праву, она принадлежет обществу. При этом я почему-то не задавался двумя вопросами: почему экспроприацию я сделал тайно и кому отдать изъятую вещь?   Ну, что я совершил преступление тайно, понятно почему: где-то задним умом подозревал, что, даже несмотря на идеологическое самооправдание, трусливое воровство таковым остается. А кому отдать экспроприированный продукт, и дураку ясно: кто нахальней – тот и пан! Короче, подсолнечную голову я присвоил себе без малейшего сомнения в справедливости такого действа.   А вот душевная сторона проблемы... Ее легче увидеть, если я лишь опишу наиболее вероятную картину событий, происшедших в семье Потаповых, поставив себя на их место. Представляю, что выхожу я утром на крыльцо и... А где же КРАСА моего огорода?! Моего бедного картофельного огорода, даже более – всего моего огорода (ибо ничего иного у меня нет!)?! Не может быть!!! Это ж надо, какая-то НЕЛЮДЬ лишила его, живое и прекрасное существо, жизни!!!   На новоязе 21-го века это психическое состояние называется: опустить. И вряд ли оно когда-либо забудется тем, кого унизили, как никогда и сам я не забуду того, что однажды воры вынесли из нашего дома под Парижем всю электронику, а вместе с нею и фото-видеоархив, который, скорее всего, просто выбросили! Опустили!..   И вот я кладу на весы: с одной стороны, мирные Потаповы, которые не доставили мне ну ни малейшей неприятности, а с другой – я вот с такой свиньей! Или доходчивей: что перевешивает: стакан семечек или пожизненная обида ни в чем не повинного человека?.. Теперь-то ответ ясен, а тогда...   Потому-то я так часто вспоминаю Потаповых, а перед уходом ТУДА – особенно. Дядя Вася производил впечатление болезненного и флегматичного человека – его-то я за что «отблагодарил»?! А тётя Нюра, маленькая, хрупкая женщина, тянула на себе все хозяйство. Жила она не лучше нашего, а ее-то ЗА ЧТО?! Тем более, что году в 1960-м их постигла чудовищная беда: единственная дочь Катя умерла при родах. Ребенок, к счастью, остался жив. Девочку назвали в честь мамы Катей. И теперь у нее двое детей и двое внуков. И я перед ними в наследственном долгу: мешок семечек за мной!..   Да вот беда: ни мешок семечек, ни даже «Мерседес», ни мое публичное покаяние не способны уничтожить ФАКТ кражи подсолнуха, ибо он, этот факт, остается фактом НАВЕЧНО! И даже после моей смерти он никуда НЕ исчезнет, вот в чем дело! Это легко человеку без совести: ему море по колено, он совершает любое злодеяние и спит спокойно. А меня мама и бабушка наградили такой штукой, как совесть. И если бы какой-нибудь всемогущий волшебник спросил меня: а хочешь, я облегчу твои страдания и сотру в твоем сознании совесть, я категорически заявляю: НЕТ! Ибо моя совесть – это, прежде всего, бесконечно близкие мне люди – мама и бабушка. Это мои дети и внуки. Без совести я даже не животное, человек без совести – это гнида, даже если она и стала вошьдем! Так что придется мне нести мою ношу до гробовой доски, ибо за все приходится платить!..

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (6-) Девочка Оля

Я очень долго считал, что Судьба обошла меня стороной. Но вот на старости лет я увидел, что природа наделила меня запредельным богатством – способностью ЛЮБИТЬ! А если к этому добавить еще и великолепную память на детские впечатления, то я оказываюсь едва ли не самым богатым человеком на земле... Впрочем, за это приходится и платить. Никогда бы не мог предположить, что поистине пустое место может в старости нагрузить меня крупным душевным дискомфортом. А причиной всему – пустяковый момент из моей жизни в 14-15 лет.   ...Летом 1956 или 1957 года возле нашей дачи (дома), недалеко от нашей сонной основной дороги часто играла одинокая девочка лет пяти. Кажется, ее звали Олей. Жила она в следующей от дороги многокоммунальной (как и наша) даче №24 в, как мне представлялось, маленькой средней комнате с мамой и без отца. От мамы, виденной лишь однажды, никакого впечателения не осталось. А с самой Олей, возможно, двумя-тремя (но не более) фразами перебросился, но в основном, когда я проходил мимо нее на станцию по своим делам, мы просто здоровались. Вот и ВСЁ!   Сколько времени так продолжалось, не помню, но точно более месяца. На вид Оля была чахлым ребенком. Никакого интереса и ни в каких отношениях она у меня не вызывала. А вот на старости лет, когда я вспомнил, что это была обездоленная девочка с огоньком любопытства к миру, интерес проснулся.   Ее мама уходила на работу, оставляя Олю наедине со всем миром (сейчас, особенно в Америке, за это лишают родительских прав). И вот большую часть времени она проводила на крошечной полянке среди трех огородов, в семидесяти шагах от своего дома и в десяти – от нашего и от дороги. Вся ее вселенная состояла из тряпичной куклы Маши да бабочек, порхающих над цветами.   Еще раз: мы с Олей не имели НИКАКОГО отношения друг к другу, КАК и с миллиардами других людей, живущих на планете. Именно так я к ней относился тогда. Но лет десять назад, когда увлекся мемуарами, я вдруг увидел в этом «пустом месте» ПРОПУЩЕННУЮ жизнь! Я физически почувствовал, что не сделал чего-то жизненно важного, из-за чего погиб человек! Я МОГ, но НЕ ПОДАРИЛ РЕБЕНКУ СКАЗКУ! И тогда, кроме меня, никто подарить ей сказку не мог. Вот где находится источник ощущения моей ВИНЫ!   Это чувство не возникло бы у меня к ребенку, у которого есть отец (в этом случае мы точно не имели никакого отношения друг к другу!). Не возникает у меня чувство вины и по отношению к детям без огня в душе (хотя сегодня и попытался бы такой огонь развести, «да кто ж ему дасть?!»).   И вот я, сукин сын, сижу и рву на себе волосы: как я мог пройти мимо возможности подарить человеку кусочек счастья? И ведь мог, мог! Ну самое малое: показать ей, как делают бумажных голубей и вместе с нею запустить такого голубя в небо! (Помню, как такой голубь когда-то обворожил меня!). И чуть сложнее: сделать простенького воздушного змея и запустить его с обрыва оврага под самые облака! (И при этом НЕ забыть оставить записку маме, что с ее ребенком всё будет в порядке!) Ну вот ХОТЯ БЫ это! Как когда-то подобные подарки делали чужие люди мне. И ведь каждый такой подарок я помню до сих пор!   У обездоленных детей взгляд особый: ждущий и доверчивый. Пройти мимо обездоленного ребенка – преступление. И наоборот: обездоленный ребенок исключительно чуток на ласку. Когда мне было четыре года, инвалид войны дядя Коля часто приходил к моей маме в детский садик, где она работала прачкой. На эти встречи, проходившие у входа в садик, мама брала и меня. Нелюдимый при отчиме, при дяде Коле я расцветал, я даже дал ему прозвище – Коля-товарищ. А и делов-то: взять на руки, потискать, поговорить... Возможно, Коля-товарищ хотел увести мою маму, и тогда у меня была бы совсем другая семья...   Однако я размечтался, или, как говорят в зоне, губы раскатал. Мы живем в цивилизации, в которой мечта о любви является преступлением. Сотни людей отбывают в России срока ЗА ЛЮБОВЬ – к детям, к униженным и оскорбленным, к природе, к Истине... И потому я, как и мои предки, закономерно являюсь врагом народа, ибо... ЛЮБЛЮ.   Мне ничего не известно о судьбе бледнолицей девочки Оли. Но надеюсь, что моя любовь к ней прорвется через все пространства и на старости лет подарит ей кусочек утреннего солнца с той самой полянки среди огородов.   =======================   На фото: наша дача, в нижнем правом углу - Олина полянка.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (5-) Тётя Шура

Тётя Шура – это жена маминого брата дяди Сережи. Самое поразительное заключается в том, что за первую половину жизни (до эмиграции) мысли о том, чтобы быть ей за что-то благодарным, даже не возникало. Но вот на склоне лет, осбенно в связи с написанием воспоминаний и «оплатой долгов», я ставлю ее значение в моей жизни (для моей души!) на третье место – вслед за мамой и бабушкой, хотя жил я с ней рядом в общей сложности три года. Обидно, что по причине такого запоздания я в свое время судьбой тёти Шуры не интересовался...   С возвращением с фронта мужа-инвалида эта женщина вскоре стала тянуть на своем горбу двух дочерей (а с 1946 года еще и сына), свекора со свекровью, временами еще троих сестер мужа, жену старшего брата с двумя дочерьми да еще, с марта 1947 по август 1949-го меня, «подкидыша»! При этом ни разу – ни прямо, ни косвенно, ни в глазва, ни за глаза – НЕ попрекнула, что заботится, в общем-то, о чужом ей пацане! И это вроде бы как противоестественно, поскольку, как известно, «своя рубашки ближе к телу»! Можно было бы оправдать это наивностью, отсутствием эгоистического интеллекта, но этих недостатков у нее не было – она была великолепным экономистом в деле ведения домашнего хозяйства!   Домашнее хозяйства – это тебе не страной управлять! Это любой диктатор может совершать ошибки и преступления – народный карман все стерпит и простит и никогда не оставит Хозяина голодным. А деревенское хозяйство посложнее государства будет! Только нахрапистый дебил может утверждать, что сельское хозяйство (вместе с бытом) – самая примитивная отрасль экономики. (Не по этой ли причине страна, кормившая в начале 20 века пол-Европы, за сто лет так и не научилась кормить самою себя?!)   Да, чтобы защитить свои интересы в противостоянии с хищным государством, требуется огромный интеллект. А кроме этого, еще и СВОЯ армия, которой у крестьянства, понятно, не было! И потому оно, кормившее город и власть, само жило впроголодь! Власть ломала крестьянство через колено. Честные по своей генетической и производственной сути, крестьяне были вынуждены защищаться от самого крупного бандита в истории хитростью и человеческим достоинством.   Для ребенка политика – дело недоступное, и потому я, шести-семилетний пацан, не мог рассмотреть все взаимоотношения крестьянина и государства. Лишь спустя годы, будучи студентом экономического факультета МГУ и с жадностью хватавшегося за любую правдивую подпольную мысль об обществе, я смог хоть частично осмыслить весь ужас, в который советская власть загоняла своего главного, большего, чем диссидентство, врага – крестьянина. Ведь с помощью изощреннейшей системы диктатуры так называемого «пролетариата» (от слова «пролетел») были превращены в настоящих РАБОВ 110 миллионов человек!!! (И сегодня этот «пролетариат» продолжает твердить: мало вас врагов народа гнобили и уничтожили!)   Колхоз был дьявольским изобретением большевиков. В отличие от еврейских кибуцев, где управлением занимались САМИ крестьяне, все управление в советских КОЛхозах спускалось СВЕРХУ. В колхозе крестьянин не имел НИКАКОГО дохода – ВЕСЬ произведенный продукт принадллежал хозяину-государству! И ТОЛЬКО хозяин решал, сколько еды дать крестьянину, чтобы он не протянул ноги раньше следующего полевого сезона. (За одно лишь это всех, кто поддерживал совечье годударство, я считаю своими лютыми врагами.)   О сталинских концлагерях на 10 миллионов человек известно и написано немало. А вот о самом страшном крестьянском концлагере на 110 миллионов человек даже никто не заикается (не считая голодомора, унесшего 7 миллионов человеческих жизней). Представляете, сто десять миллионов невинных тружеников и их детей были осуждены тварищами Ленины и Сталиным на ПОЖИЗНЕННО! Вот так и только так должен квалифицироваться советский «опыт» ведения сельского хозяйства!   Единственное, почему крестьяне не взорвали к чертовой матери самую «гуманистичную» общественную систему в истории, так это за подачку в виде приусадебных участков, оставленных прии коллективизации. Это была и отдушина, и смысл жизни. Вся жизнь крестьянина зависела от этих 10-15 соток! Кстати, и страны тоже – в 1970-х коммунсты доказали сногсшибательный научный факт: оказывается, производительность МЕХАНИЗИРОВАННОГО, но рабского труда в ДЕСЯТЬ раз ниже РУЧНОГО, но на своей земле!!! Площадь приусадебных участков была в 1000 раз меньше площади колхозных полей, но первые поставляли на рынок 60% всех овощей в стране! Это ж уму непостижимо!!! Правда, если этот ум имеется... И этого практически НИКТО из горожан, в том числе и из ученых, до сих пор не понимает! Твою мать!!!   *** Ну да ладно, хрен с народом – меня интересуют его враги – крестьяне. Это им посвятил Галич Песню ЛЮБВИ. А я из тех, кто «похоронен где-то под Нарвой...».   Диктаторы умеют лишь врать и стрелять, а тетя Шура была талантливым рукводителем сложнейшей общественной ячейки – СЕМЬИ. Это же каким авторитетом нужно обладать, чтобы все твои «подчиненные» не просто выполняли все твои указания, а выполняли с РАДОСТЬЮ! Ну не помню ни одного случая, чтобы кто-нибудь на нее обиделся. А она резала правду-матку невзирая на заслуги, при этом на каждый случай жизни у нее была хлесткая пословица или поговорка. Обидно – сам виноват! И понимаешь, что САМ!   Если бы тетя Шура проявила бы ко мне хоть малейшшй, хоть ОДНАЖДЫ намек на нахлебничество (а она была первоклассной торговкой на рынке помидорами и огурцами с огорода!), то вся моя трехлетняя деревенская сказка пошла бы коту под хвост! Уже за одно это я должен целовать ей ноги! Кстати, вот тот настоящий ПОДВИГ, который доступен каждому, только почему-то героев маловато...   Опять же, описывать биографию тети Шуры – это перечислять бесконечное множество видов выполняемх ею работ. И качество. А главное качество российского крестьянина – это выбрать и купить хорошую корову. И в этом деле равным тете Шуре не было. При этом, как всегда, без сюсюкания, она выводила коровушку в рекордсменки. 25 литров надоя в день – это тебе не хухры-мухры! Люблю вспоминать ее за дойкой коровы – истинная красота!..   100 лет нам вбивали в голову, что крестьянство – самый отсталый в социальном, да и в интеллуктальном отношении класс общества. А этот класс, будучи порабощенным, мог дать фору любому другому по гармонии жизни в целом. Не знаю, сколько классов закончила тетя Шура, но по народному фальклору равных ей не было. К огромному сожалению, я слишком поздно обратил на нее внимание как на феноменальную личность. А эта «дярёвня» сама изобрела абортивное средство, позволявшее ей не отягощать планету численностью населения: при задержке месячных – 100 граммов водки в «нутрь» и... никаких проблем!   Утешает меня лишь одно: когда на старости лет она переехала жить к дочери Тасе в подмосковный Бутово, я успел поговорить с нею по телефону и высказать ей всю свою бесконечную любовь.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (4-) Я – быдло

Милая работа над мемуарами логически довела меня до ручки: я погрузился в такое нравственное дерьмо, что и не знаю, как из него выбраться. Мало того, что я себя в первой половине жизни (до эмиграции) квалифицирую как быдло, дык я отношусь аналогично и к подавляющей части городского населения. Вот эти мрачные и скорее всего нецензурные размышления.   Изуверская политика большевиков и его вошьдей по отношению к крестьянству сводилась (и, похоже, сводится) в двух словах к следующему: все зажиточные крестьяне являются врагами народа и государства и их нужно (и это нравственно!) если не истреблять, то нещадно эксплуатировать. Друзьями большевиков, рабочего класса и рабочей «интеллигенции» является, по убеждению вошьдей народов, лишь беднейшее крестьянство, которое гол как сокОл и которое по этой причине можно заставить работать на государство задарма как настоящих рабов. Именно этой мыслью нас накачивали сначала в школе, а затем уже фундаментально все пять-шесть лет обучения в вузе.   Тут, впрочем, не помешает уточнить, какого крестьянина считать бедным. А большевистский язык это тварь очень хитрая, как и сегодня: человек, укравший у народа 3 миллиарда – не вор, а голодный человек, йкравший в магазине пачку печенья - вор и достоин тюремного заключения. Так вот, в эпоху раскулачивания и коллективизации крестьянин считался зажиточным и эксплуататором, если у него в доме был... сундук. На этом основании была раскулачена мать моего двоюродного шурина – сундук забрали а ее на каторгу! А с ее соседкой вышел казус: когда сундук стали выносить, он... рассыпался, что и спасло соседку...   В доме моего деда сундук был, я даже помню, что в нем лежало – свадебное платье да несколько отрезов ткани, купленных еще во времена нэпа. Но от раскулачивания деда спасли две лошади вместе с бричкой. Двенадцатилетняя мама на всю жизнь запомнила, как уводили со двора ее любимую лошадь! А я помню, как еще в конце сороковых в амбаре на крючке висела сбруя висела сбруя для той лошади – как память о кратком времени, когда крестьянин работал на себя...   И вот, окунувшись в своей памяти в середину 1950-х годов, я вижу, что парадигмой крестьянина-эксплуататора было заражено по сути все городское население страны Советов. Но чето еще страшнее: я увидел в этом народонаселении и... себя!   Тогда, в 1950-х (как, наверное, и сегодня), в «нормальных» отпусках отдыхала порядка десятая часть городского населения (елита, ее мать!). Процентов семьдесят не отдахали нигде. А пятая часть уезжала на халаву в... деревню, где еще оставались какие-то родственники. И вот что интересно: я не слышал НИ об одном случае, чтобы будущие нахлебники если не приглашались на постой, то хотя бы интересовались, «а не помешаем ли мы вам?». Они просто ехали, а «дярёвня» должны была их безропотно принимать!   Вот так валила в деревню к бабушке и дедушке, во многом уже сидевших на иждевении сына и снохи с тремя детьми, вся московская сорокинская рать (это не считая тульских родственников дядиной жены!)! В ТОМ числе и я! И нравственному человеку это более чем достаточный повод застрелиться! А стреляться как-то не хочется. И вот сижу я в полном дерьме!.. (А вы улыбайтесь, господа, улыбайтесь!)   Таким нахрапистым образом я провел в деревне двое школьных каникул (в 1955 и 1956) и одни студенческие (в 1961?). Радости – до ушей! Вот только что мне с нею делать СЕЙЧАС?..   Да, конечно, находится множество самоутешающих оправданий: мол, средств не было даже на скромный отдых, да и в деревне кое-какую работу выполняли. Но это всё слова, вес которых может оценить лишь тот, кто принимал у себя не слишком близких гостей на полное одержание хотя бы на месяц.   Один мой коллега по работе в министерстве лесного хозяйства рассказывал, как его друг-геодезист был в командировке в Монголии с постоем у монгольского коллеги. А у них в обычае хорошему гостю уступить на ночь жену. Друг с радостью и воспользовался. Но через год монгольский коллега приехал в командировку в Москву и... улыбка с лица расейского халявщика сползла и был ба-альшой скандал!..   Так вот, каждый, кто не осознает, что приезд в гости без приглашения есть нравственное преступление, есть БЫДЛО. (Разумеется, это не касается очень близких отношений.) В 1985 году наш американский полудруг-полумиллионер (с доходом 60 долларов в час против наших 6-ти) прислал к нам в Париж на отдых свою (очень омерзительную) половину – на полную халяву. Так эта сучка-пташечка была убеждена в том, что мы обязаны ее содержать и ублажать по высшему разряду! Лишь жена не позволила мне вышвырнуть ее за порог дома... Случались вещи и похлеще, но это уже другие истории. Я же возвращаюсь к деревне.   Государственное воспитание ненависти к деревне (к ее людям, а не к отпуску в деревне) имело свои печальные и непоправимые последствия, главное из которых – полное и окончательное разрушение российского сельского хозяйства. И сегодня успешный фермер – это враг народа. Поэтому с ним позволительно вытворять все что угодно: можно не пускать его на рынок, можно спалить его ферму и т.п.. Быдло иных отношений не знает...   И что совсем грустно: деревня не имеет своих юридических и информационных защитников. Много ли вы знаете юристов и журналистов – выходцев из деревни?..

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

Я люблю вас, люди! (3-) Бабушка

Странно, что я не помню ни одного бабушкиного жеста любви ко мне, и, тем не менее, я как бы купался в ее любви. А вообще-то она любила весь мир! За три года, что я прожил рядом с нею, я не слышал, чтобы она с кем-либо ругалась. А негативную оценку нашкодившему человеку она выражала кратко: «Вот паралик!». (С 1949 года я этого слова больше ни слышал ни разу...) Вообще-то моя бабушка Александра Игнатьевна в девичестве Мичурина, несмотря на то, что она имела человеческий облик, явилась на землю с другой планеты, ибо таких людей на земле не бывает.   Не было бы счастья, да несчастье помогло: из-за войны с Германией мама в августе 1941-го бежала в деревню под Ясной Поляной к самыми близким для нее людям – моим бабушке и дедушке. Ну и с ноября 1941-го по февраль 1942-го я вместе с ними оказался под немецкой оккупацией.   Как меня полугодовалого немецкий солдат подбрасывал, приговаривая: «Хороший пан будет!», не помню. Но зато хорошо засела в памяти картинка, как бабушка показала рукой место на полу под окном, между дверью и маленькой печью, семи людям в серо-ржавых шинелях, и как они улеглись рядком, положив под голову свои вещь-мешки. По моим дальнейшим расчетам, произошло это в марте 1942 года, когда Красная армия погнала фашистов от Тулы на юго-запад, а мне было... семь месяцев...   До окончания войны было еще целых три года, но бидительный Сталин уже придумал закон для наказания людей, оказавшихся в оккупации: лишить их права на проживание в столице и крупных городах. Так что, когда в октябре 1944 года мама со мной вернулась в Москву, на работу ее нигде не взяли и крыша над головой накрылась «медным тазом». К счастью, подвернулся ей вариант с неравным браком с моим отчимом в Пушкине, а меня она пристроила в круглосуточный детский сад на Красносельской, куда сама устроилась прачкой...   Но в марте 1947-го, за месяц до рождения брата, мама отвезла меня обратно в деревню, где я и прожил два с половиной года в страшнейшей нищете, но в самой счастливой, любвеобильной атмосфере – с бабашкой, детушкой и семьей дяди Сережи, вернушегося с фронта в 1943 году без пяти ребер, но зато с трофеем: тремя банками немецкой тушонки!..   Итак, я стал жить в основном с бабушкой, матерью-героиней, потерявшей, к несчастью, четверых детей еще в малом возрасте. Старший сын, Алексей, ушедший на фронт добровольцем (а ведь мог бы и дома отсидеться!) и якобы пропавший без вести, погиб, по моим расчетам, в 1946-м в одном из муромских концлагерей для «врагов народа» (рок: мой средний брат, названный в честь него Алексеем, через полвека погибнет под колесами грузовика с пьяным водителем...).   Второй сын, Сергей, тот самый, который вернулся с войны с тремя трофейными банками тушонки (а мой сводный брат, сын второй жены отчима, сопровождал из Берлина три личных трофейных вагона антиквариата маршала Жукова), намертво прирос к родительскому дому.   Моя мама, старшая из сестер, уехала из деревни в 1937-м. Следующая из сестер, Настя, нашла мужа-красавца в соседней деревне Чероковке. Но в 1953-м его убила лошадь, и Настя с новым мужем перехала жить в Серпухов. Муж третьей сестры, Александры, тоже оказался из Чероковки, и они перебрались в Москву, в Перерву. Ну и самая младшая дочь бабушки, Люба, так и не устроила свою личную жизнь и с начала 1950-х годов и до старости проработала вахтером на заводе «Красный Пролетарий», куда в 1958 году устроила «по блату» и меня...   В личные отношения между родственниками я не вдавался и два с половиной важных деревенских года жил сам по себе. О еде я не думал, одежда состояла вся из заплат, «портфель» бабушка сшила из какой-то тряпки, альбом для рисования сделали из оберточной бумаги, выпрошенной в магазине. Но зато всё остальное – СЧАСТЬЕ до небес!!! О чем я понял уже в средние годы и впоследствии лишь укреплялся в этом мнении.   Не помню, чтобы бабушка меня учила, каким мне должно быть. Ее педагогика заключалась в ней самой. Каждый день через деревню шли потоки нищих, просящих подаяние, и бабушка не отказывала НИКОМУ. А нередко отдавала кусок хлеба мне и велела, чтобы именно я передал его нищему.   Не помню, чтобы меня за что-либо наказывали. А чудил я немало: однажды в нишу разрушенного куска стены дома набросал дохлых мышей (и тогда вонь тухлятины разнеслась по всему дому), в другой раз я спрятался в сундук, и меня восемь часов искали по всей деревне, в третий раз я выломал зубцы из старинного гребня, а однажды соседской девочке Оле Соколовой (если жива – прости меня грешного!) камнем в лоб засветил... Отчим за последний проступок наверняка меня выпорол бы, а бабушка только сказала (при мне) расстроенной соседке: «Он больше не будет». И всё! И я, действительно, как будто больше камнями в девочек не бросался...   Волшебство бабушки заключалось в том, что вокруг нее было светлое пространство, для чего она специально ничего не делала. Светило и всё тут – днем, ночью, в грязи, в проголоди... Хотя не помню, чтобы она когда-нибудь смеялась. Ни разу! За всех нас смеялась тетя Шура, жена дяди Сережи. Но опять же: едко, но абсолютно беззлобно! Мёд с перцем! Ну да о ней будет свой рассказ...   Ах, бабушка! Помню, взяла она меня (шестилетнего) в полдня под Чероковку. А это четыре версты под палящим солнцем. А я – самый дохлый из всех детей, почти доходяга. На полпути я уже выбился из сил, стал садиться на землю. А ценное время бежит, но бабушка терпеливо ждет, когда я окрепну. На чем кончились ее уговоры, не помню, но до коровушки нашей мы дошли и бабушка ее подоила...   У бабушки было десять детей, четверо умерли в раннем возрасте. Работала ли она в колхозе – не помню. Но однажды в дом привезли подводу мешков с зерном для посева на колхозных полях и бабушка должна была его перебрать и очистить от сорных семян. К работе она подключила и нас, детей – меня, шести лет, и двух двоюродных сестер – Тасю, девяти лет, и Нину, четырех лет. Это был мой первый настоящий рабочий день – не шалям-балям! Но, подчеркиваю: В РАДОСТИ! Потом также в радости, мы помогали бабушке и в прополке на огороде.   Но, помимо радости, были у нас еще и праздники. Из тех, что помню, это Пасха, Троица, Петров день, Яблочный Спас, Новый год, Рождество. Непременным блюдом были, конечно, пирожки. Так вот, не было большего счастья для нас, детей, как отведать сырого сдобного теста! Поэтому мы крутились вокруг бабушки и ждали, когда она положит в наши клювики по кусочку теста. А еще она позволяла нам плести жаворонков. Жаворонок – это такая восьмерка из теста с хвостиком, головкой, клювиком и глазками!   Одно из самых сильных впечатлений, оставленных у меня бабушкой, была ее работа за прялкой. Апрельский день, дом залит солнцем, бабушка сидит на скамейке, ногой крутит прялку, а из-под ее пальцев выбегает пушистая нить. Вымотые полы, покрытые чистыми дерюгами (половиками) подчеркивают благодать. И эту солнечную тишину ласкает мягкий бабушкин голос: «Христос Воскресе из мертвых...». А мне пять лет, и скоро будет шесть!..   В марте 1949 года я заболел скарлатиной. Не знаю, что дала фельдшерица, но после ее ухода бабушка куда-то ушла и... принесла невиданное лекарство – ложки две мёда в граненой стопке! Туда она налила еще ложки две-три водки и дала это зелье мне. И... наутро температура с сорока спала, а дня через три я был уже здоров.   Но самое выдающееся качество бабушки заключалось в том, что она никого не судила и не выносила никаких вердиктов. Она была человеком мудрого СОМНЕНИЯ. Несмотря на религиозное воспитание и строгое соблюдение всех православных обычаев, она, тем не менее, имела СВОЁ мнение. Дней через десять после полета в космос Гагарина, она, абсолютно безграмотная женщина, мне и говорит: «А может, и правда там, наверху (на небесах), НИКОГО нет?» И это на восьмом десятке лет!..   В обществе восхищение вызывает лишь тот труд, который принес выдающиеся результаты в научной или управленческой сфере. А бытовая деятельность человека считается делом рутинным. Мне же это общественное мнение до лампочки. Я видел бабушку все время в деле. Да миллионы людей могли бы выполнить ее работу не хуже, но я не знаю никого, кто выполнил бы ее РАДОСТНЕЙ.   Спасибо тебе за всё, моя любимая бабушка!
 

Я люблю вас, люди! (2-) Дедушка

Я не помню ни одного случая, чтобы дедушка проявил лично ко мне хоть каплю теплоты. Наши отношения были похожи на соседские. Правда, на хорошие соседские.   В деревне дедушка всегда был занят работой, в основном своей профессиональной – кровельщика-жестянщика. И потому до восьми лет я видел его мало. Одно лето, после седьмого класса, был у него в подмастерье, но свободного от работы времени для общения практически не было. В конце 1950-х он, уже старик, месяца на три приезжал пожить к нам в подмосковный Пушкино. Не помню, чтобы мы много общались, а жаль...   Мой дедушка по маме, Сорокин Николай Николаевич, является вершиной моей родословной пирамиды. От более высоких уровней этой пирамиды остались лишь рожки да ножки. Его отец, Николай Иванович Сорокин, до коллективизации был крепким единоличником и самым авторитетным хлеборобом во всей округе из десятка деревень. В 1940-х годах в малынском доме еще висел его большой портрет, сделанный году в 1936-м, незадолго до смерти. Я его еще помню: вид купца с окладистой бородой, волевого Хозяина рода. (В начале 1950-х, после ремонта дома, портрет пропал. Непостижимо!..)   От отца и своих братьев, живших на Веневке (южной части Малыни), дедушка со своей большой семьей отделился, должно быть, после коллективизации и стал жить в половине дома (с соседями Мухиными) на Поляковке, где с августа 1941 по октябрь 1944-го и с марта 1947 по август 1949-го жил и я (мама в это время устраивала свою жизнь в Пушкине и была занята родами брата Алексея).   Ну так вот, с дедушкой мы как бы и не общались, но, тем не менее, он был для меня настоящим дедушкой. Даже несмотря на то, что он врезал мне, пятилетнему, ложкой по лбу за нарушение субординации за столом (я первым полез в общую миску с щами).   ...Половодье 1947 года. Дедушка сказал, что пойдет половить рыбу. Я следом. Из-под самой крыши хлева-курятника дедушка снимает одну из двух наметок (треугольная сеть со стороной два метра на пятиметровом шесте) и спускается под гору к речке. Речка Малынка обычно пятиметровой ширины разливается на всю долину – на 200-300 метров. По реке проплывают льдины. Пахнет весной, льдинами, южным ветром.   Дедушка ходит вдоль берега, в который на изгибе под прямым уголом упирается река, и высматривает рыбу. Вот он поймал две плотвы и положил их в зеленую сумку (позже я узнал, что в таких сумках хранились противогазы). Но за короткий миг я успел различить неповторимый запах свежей речной рыбы, и не просто какой-нибудь, а именно плотвы и именно в половодье!   Но вот дедушка накрыл наметкой нечто и с трудом вытащил на берег... полупудовую щуку! Это был уже солидный улов! С добычей он поспешил в дом. Там он взвесил щуку на безмене и положил ее в оцинкованное корыто посреди комнаты. Наверное, для всей семьи это был настоящий праздник, но я этого тогда не осознавал. Я ходил вокруг корыта, трогал щуку и впитывал сухой щучий запах. И тут меня дернуло потрогать щучью морду, а она ТЯП! Крику было!...   Я часто просматриваю «фильм» того дня, вспоминаю своего дедушку и ловлю себя на том, что я его очень ЛЮБЛЮ! Оказывается, человека можно любить лишь за то, что он тебя не обижал, не отталкивал!   Помню дедушку за плугом, за плетением веревок и корзин. А вот яркий момент. Была чудная апрельская погода. Бабушка просит меня позвать к завтраку дедушку, работавшего с жестью возле сарая. Я бегу и с полпути кричу: «Дедушка, иди затыкать!». (Букву «р» я начал выговаривать лишь в шесть лет.)   ...Жаркий июль. Я играю возле дома и вдруг вижу по улице идет дедушка и ладонью левой руки плотно держит окровавленную правую. Он рассказал, что с крыши скатилась стамеска и угодила в руку. Бабушка занялась перевязкой...   На каникулах после седьмого класса дедушка взял меня к себе в подмастерья. Одну крышу мы покрыли на Веневке, в километре от дома, а вторая находилась в деревне Архангельское, километрах в пяти от дома. Туда мы отправились на неделю с постоем у хозяйки. Спали на русской печи. И опять: мы проработали с дедушкой целую неделю, а общения как будто никакого и не было! Как крыли крышу – помню, как уплетали духовитую молодую картошку печеную в русском масле – помню, а о чем говорили за столом – не помню! А оно мне очень нужно – вспомнить! Вспомню и я как бы приголублю дедушку, обниму, пожалею...   Живя в гостях в Пушкине, дедушка оставил нам всем замечательную головоломку (в литературе я ее не встречал): из четыерх треугольников собрать квадрат. Ну очень милая! (К сожалению, после раскрытия секрета сам читатель получить удовольствие уже не сможет, но детям доставит вполне.) «Вешаем» квадрат за уголок. Затем середины смежных верхних сторон соединяем прямой. И эти же середины соединяем прямыми с нижним углом. Разрезаем и... получаем 4 треугольника – 3 прямоугольных, 1 равносторонний, центральный.   Но, конечно, главная гениальность моего дедушки заключалась в том, что за всю жизнь они с бабушкой не поругались НИ РАЗУ! Как такое могло быть? И как за это можно его не любить?!   Жизнь так распорядилась, что из двух сыновей и четырех дочерей дедушки его фамилию продолжают лишь мои четыре внука и один правнук.
 

Я люблю вас, люди! (1-) Отчим

Я не преследую никаких целей при написании и публикации этой заметки. А написал ее в память о простых людях, окружавших меня в детстве. Из сотни людей, которых я знал, негодяев было немного, всего человек пять, и заострять на них память как-то не хочется. Не считая ровесников, все остальные это в основном взрослые люди, практически все типичные обыватели, жившие вне политики. Мало кто из них остался в живых, да и половина ровесников тоже уже там... Они УШЛИ, а я-то еще здесь и я их помню! Был бы верующим, передал бы им привет. А так я просто разговариваю с ними в моей памяти...   Пожалуй, полнее всего я вспоминаю о человеке, от которого все детство пытался убежать куда глаза глядят. Это мой отчим Бабухин Петр Денисович. И лишь под старость я понял, что судьба наградила меня общением с богатейшей личностью, каковых практически не было ни у кого из моих ровесников. И даже сегодня, когда я достаточно познакомился практически со всеми социальными слоями и со всеми их иерархическими уровнями, я от силы насчитаю сотню имен, являющихся, с моей точки зрения, полноценными, гармонично развитыми личностями. Вот что такое отчим для меня сегодня.   Но я не могу сбежать в прошлое и завести с ним большой разговор о его богатейшей личной судьбе (служба в царской армии, три года в немецком плену в Первую мировую, 2 года в Одесской ЧК в 1920-22 годах, 15 лет начальник охраны фабрики «Гознак», лет 15 комендант дачного поселка «Гознак» в Новой Деревне в Пушкине). Возможно, шахматный учитель Василия Смыслова; вторая жена – финка (одного этого было достаточно, чтобы в 39-м расстрелять, но в 38-м он улизнул в Подмосковье); приемный сын – охранник эшелона Жукова с награбленным антиквариатом; дочь с 15 лет – завсегдатай театрального бомонда Москвы... А третья жена (моя мама) – безграмотная женщина из «дярёвни»...   А он-то: хоть и четырехклассное, но блестящее образование конца 19 века в какой-то очень добротной гимназии в Рязанской губернии; глубоко начитан, «Робинзона Крузо» (очень несоветская книга!) знал почти наизусть; большой знаток истории; любитель оперы... Человек абсолютно честный, никогда не врал и не хитрил. И еще: талантливый организатор ЛЮБОГО труда. Так что на все руки он был не просто мастер, а сверхмастер! Но, повторяю, всё это я осознал лишь лет через десять после его смерти...   Главный же его грех заключался в суровости, порой жестокости (особенно к женам, да и меня раза два порол). Потому и не получилось между нами душевного контакта. Но сегодня с высоты своего мировоззрения я чувствую, что глубоко и разносторонне ЛЮБЛЮ его! Просто невероятно!..   Возможно, первопричина моей любви – несомненная уверенность в том, что сегодняшний я смог бы без труда наладить с ним бесконфликтные отношения по всему прагматическому спектру. (Тем не менее, вряд ли он стал бы человечнее в отношениях с женами, и от этого мне почему-то крайне неуютно...) Не исключено также, что моя влюбленность порождена сочными и яркими воспоминаниями, которые теперь ни один человек в мире не в силах испохабить. А они, эти воспоминания, как хрустальный снег в лучах солнца.   ...Мне три года. Где-нибудь ноябрь 1944 года. Легкий морозец. Отчим возле дачи пилит дрова. Один, двуручной пилой. В валенках, телогрейке и брезентовых рукавицах. Пила звенит, и из-под нее веером вылетают белые опилки. А я стою метрах в семи и... «фотографирую» на вечную память... И вот так лет пятнадцать. Несметное число работ по дому и по быту, и все их он делает с совершенством. Лишь в средние годы я понял, что это были мои университеты!..   И вот без малого полвека ничего этого нет! Вижу и... нет! «Это неправильно!» – хочу закричать я. А толку? Еще немного, сгину и я со всеми своими воспоминаниями – никому не доступными и никому не нужными! ТА жизнь уже НИ-КО-МУ не нужна! Наступила цивилизация компьютерных уродов... Поначалу компьютеры были придуманы как средство, чтобы в работе помогать, а они из средства нахраписто превратились в самоцель: люди стали жить с компьютерами и в компьютерах!   А я хочу жить с ЛЮДЬМИ! Пусть не круглосуточно, но хотя бы по часу в день: поделиться успехами и невзгодами, похлопать по плечу, обняться, пожалеть, соприкоснуться душами, – этого достаточно! Всего-то! Но этого почти не бывает. А редкие случаи, как вспышки сверхновых, врезаются в память, и последние лет двадцать я их записываю. Для себя, ибо они никому не нужны, разе что редкого читателя побудят вспомнить своих ЛЮДЕЙ, свою ЛЮБОВЬ...   Отчим не самый любимый из моих людей, но все равно слезы подкатывают, когда я вспоминаю прошлое и даже просто пытаюсь представить его. Самый конец 19 века. Гимназия в Рязанской губернии. Сопоставляю с захолустной тульской Крапивной середины 1950-х и с трудом представляю, как в такой «дыре» могли дать столь добротное образование, как у моего отчима? И всего-то за четыре года! И ведь не пажеский корпус и не институт благородных девиц, но и через полвека отчим декламировал «врагов народа» –Пушкина, Лермонтова, Некрасова... И о Ломносове с его УНИВЕРСИТЕТОМ, о чем он рассказывал всегда с ВОСХИЩЕНИЕМ, я узнал намного раньше своих сверстников... А вот при жизни отчима я ничего этого не видел и не замечал! Рядом со мной была настоящая цивилизация, а я оставался быдлом, хотя и пытающимся «выйти в люди»!   Было у отчима и еще одно замечательное качество: при слове «Сталин» он не вскакивал и не прикладывал руку к козырьку. Хотя ни разу и не ругал его. При приближении к острым темам он говорил: «Держи язык за зубами». Я и держал – до самого 1977 года, до встречи с правозащитниками (Валерой Абрамкины и Петром Егидесом). Но это уже совсем другая история...
Авторизация  
×