Перейти к содержанию
Авторизация  
  • записей
    38
  • комментариев
    9
  • просмотров
    26 929

О блоге

Свидетельства независимого человека

Записи в этом блоге

 

1947-1949. Мой рай. 8

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Перед выпечкой хлеба нас, детей, посылали за веничной (равнинной) полынью, росшей на береговых известняковых обрывах и осыпях, и листьями лопухов, которыми зарастали мелкие овраги и старые свалки. Полынь шла на веники для подметания пода (дна топки) печи перед тем, как в ней начнут печь хлеб. Лучшими вениками считались, конечно, гусиные крылья, но их на круглый год не хватало. А большие листья лопухов были нужны для того, чтобы на них класть хлеба в печи, чтобы они меньше пачкались сажей (заодно и лекарство?). Переехав в Подмосковье, я тосковал по веничной полыни, а потому был рад до слез, когда лет через пятнадцать на северо-восточном Ставрополье (на родине жены) встретил похожее растение – полынь таврическую. Другим похожим растением является обычный вереск, и потому сегодня (уже во Франции) я не мог не рассадить его вдоль ограды.   Поход за полынью был так же азартен, как и сбор грибов. Самые пушистые кустики росли на середине крутой береговой известняковой осыпи. И не каждый бросок за ней приводил к успеху: иногда приходилось на попе съезжать по колючему известняку к основанию бугра. Но, конечно, без добычи мы не возвращались...   В сенях, слева под потолком, висело множество пучков из лекарственных трав, которые бабушка собирала как бы мимоходом. Четко запомнились три травы: пустырник, тысячелистник и красный клевер. Странно, что до сего дня я ни разу не задумывался над тем, что, оказывается, моя бабушка знала народную медицину.   Свой заповедный уголок в моей памяти занимает бурьян – сорные растения, разрастающиеся на мусорных свалках, в том числе и весьма древних. Конечно, в детстве я не знал ни самого слова бурьян, ни половину названий растений, из которых он состоял: помимо известных крапивы, полыни, чернобыльника, лопуха, еще и пустырника, клоповника, мальвы, пижмы. Духовная сила бурьяна состояла в том, что он рос в СТОРОНЕ от проторенной линии жизни, или, как теперь модно говорить, был кошкой, которая гуляет сама по себе. Поскольку и сам я был такой кошкой. На руинах бурьян обычно соседствовал с красной бузиной. И, проходя мимо них, мне всегда казалось, что из глубины веков мне кивают добрые люди, давно ушедшие в мир иной.   *** Страна детства – это, прежде всего, лужи. И если ребенок не лезет в лужи, значит, ему отбили детство… А начинаются лужи, как известно, с дождя. И вот он посыпал с неба: сначала как пшено, затем как из решета, а уж если разойдется, то и с градом. В начале дождя мы, дети, прятались в дверях сеней, протягивая руки и подставляя ладони под крупные капли. А когда брызгами покрывается вся кожа, то потихоньку вылезаем под дождь и сами. И вот мы все уже под проливным дождем с плясками и припевкой: «Дождик-дождик, перестань – Мы поедем в Арестань Богу молиться, Христу поклониться».   И – о, чудо! Дождь выдыхается, туча отходит в сторону, облака раздвигаются и тут наступает апофеоз: на небе вспыхивает семицветная радуга! Это сегодня городского жителя не удивить никаком цветом, а в нашем детстве фиолетовый и оранжевый цвета в жизни почти не встречались. И потому вся детвора деревни высыпала на улицу и зачарованно смотрела на чудо, до которого ни дойти, ни до тронуться! Вроде бы и есть, а вот где оно и что оно – загадка. А иногда над первой радугой отчетливо просматривалась и вторая, и мы спорили о том, где конец радуги упирается в землю и можно ли по ней забраться на небо...   Но вот облака раздвинулись, уступая место солнцу, и от почвы вверх потянулись мягкие испарения. Почва превращалась в черную липкую грязь, и мы, босоногие, бежали на выгон (большое ровное пространство, где рано утром стада коров и овец делали остановку в ожидании опоздавших животных). Весь выгон был покрыт низкорослой душистой ромашкой и гусиной гречишкой, так что после дождя в понижениях почвы образовывались большие, чистые и чуть ли не горячие лужи, в которых можно было даже валяться! И для нас, детей, это было истинным раем, ибо для взрослых купание детей было делом трудоемким – вода-то далеко под горой, да еще и ледяная!...   *** Помню момент, как я научился читать. Сам! Сижу в яме (это глубокая ступень вниз) перед дверью в наш подвал, в руках – букварь, и вдруг до меня доходит, что буквами обозначаются первые звуки названий предметов на картинках. Просмотрев букварь до конца, я понял механизм чтения…   В доме было одно таинственное помещение, куда детям ходить не разрешалось. Это амбар. Из сеней вели четыре двери: на улицу, во двор (в хлев), в комнату и в амбар. Амбар был завален всякой всячиной, но более всего запомнился ящик со скосом для муки (забыл, как называется) с двумя отделениями – сусеками. Так что в сказке про Колобка по поводу сусек у меня вопросов не возникало.   При первой записи воспоминаний я не описывал еще одну вещь: конская сбруя, висевшая на двух крюках буквой «г» на стене напротив двери. Но спустя годы до меня дошло, что это была сбруя нашей лошади, которую во время коллективизации забрали в колхоз. Оказывается, все эти годы родные помнили о ней как о члене семьи!..   Бабушка пекла хлеб (только ржаной) раза два в месяц. Дрожжевое тесто замешивала в большой деже (в конической бочке), которую накрывала льняной тканью. Конечно, ходить мимо такого деликатеса было нелегко, посему, улучив момент, я запускал в дежу руку и отщипывал кусочек сладковатого теста… Половина испеченного хлеба тут же расходилась по соседям, у которых через неделю хлеб будет брать уже бабушка.   Сегодня я понимаю, что я был большим вредителем в домашнем хозяйстве. У бабушки был большой и красивый кленовый гребень. Не помню, кто отломил в нем первые три тонких, широких и длинных (длиной сантиметров по десять) зубца, но вот следующие... отламывал уже я – из интереса. С одним из них произошла такая история.   Я уже общался со сверстниками, один из которых, Ваня Холин, жил в соседнем доме. Прозвище у него было «Золотой» (так же, как называла его и его мама). Он был сексуально натаскан, а потому, рассказывая какую-нибудь похабную историю, сопровождал свой рассказ известным жестом, просунув палец в кольцо, образованное пальцами другой руки. Что это значило, я, неотесанный «москвич», не имел ни малейшего представления, но жест почему-то показался мне важным и многозначительным. И вот, придя домой, я выломал из гребня очередной зубец и вырезал на его конце, как помню, нечто похожее на контур карточной масти пик – с маковкой на конце. Ну, думаю, это будет хороший подарок для Золотого.   Однажды случилось так, что мы втроем – я, Золотой и его мать – шли по деревне. И тут я решил показать Ване, что вместо пальца в описанном выше жесте можно воспользоваться моим «изобретением», которое тут же и продемонстрировал. Я ожидал от Вани похвалу, но его мать, увидев мои действия, опешила и тут же доложила моей бабушке о высшей степени моей безнравственности. Однако не помню, чтобы бабушка придала словам доносчицы какое-либо значение. А я так и не понял, что именно я натворил… (До смешного похоже на то, как Фейсбук обвинил меня в распространении порнографии за публикацию очаровательного годовалого младенца... без трусиков! Не, я просто балдею от цивилизации!..)   А тем временем до школы оставались считанные дни…   Продолжение следует.   ============== На фото : Малынская улица через двадцать лет. Еще мало что изменилось, еще как тогда... Слева – угол нашего палисадника, справа – сарай Соколовых, возле которого сидят тетя Оля Соколова и тетя Маша Холина.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 7

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   *** Забраться на крышу дома можно было по известняковой стене, отделявшей дворик нашего хлева от хлева соседей Мухиных. Лазить по неплотно уложенным камням было легко, и вот в два счета я уже на железной крыше. Деревенская крыша для малолетнего пацана – это что семь чудес света для взрослого.   Первое чудо – это большое полукруглое слуховое окно, через которое можно было пробраться на чердак дома, где было сухо и очень жарко (был ли вход на чердак из комнаты, я не знал). Волшебная тяга чердака определяется тем, что там не бывает... взрослых! А если нет взрослых, то это уже как бы другая планета с абсолютной свободой. (Кстати, через десять лет я найду на чердаке клад – мешок денег, но об этом рассказ будет ниже.)   Второе чудо – это сам скат крыши: сначала пологий – над большим (в половину светлицы) амбаром, потом крутой – над жилой частью дома. На солнце жестяная крыша (ее крыл сам дедушка, который был жестянщиком) сильно нагревалась, и потому моим босым ногам приходилось туго. А вот холодным утром на теплой крыше, ориентированной на солнце, было приятно понежиться. Внизу ската крыши был водосточный желоб, предохраняющий верхолаза от падения на землю. На крышу я забирался всегда незаметно, так что за это меня ни разу не поругали. На соседнюю (мухинскую) часть крыши я никогда не переходил и даже их хлев никогда не разглядывал, хотя с крыши он был виден как на ладони.   Третье чудо – это многократное увеличение радиуса обзора. С крыши открывалась даль километра на четыре, и вот там, на горизонте, я видел неведомый для меня таинственный мир. В общем-то ничего особенного: луга, невысокие леса, какая-то далекая аллея на горизонте по левую руку. Но в то же время все это было как бы нереальным, ибо добраться туда я не мог никак. И вот это противоречие – «нереально-реальное» – меня просто гипнотизировало: а вдруг там у горизонта нет ничего и всё это мне только кажется!..   Два водосточных желоба – анфас и боковой – объединялись, и по водосточной трубе дефицитная влага стекала в большую дубовую бочку. Вода быстро тратилась на стирку, мытье полов и на пойло животным, и потому обычно бочка была полна лишь наполовину –до дна воду не выбирали, чтобы бочка не рассохлась. С этого времени она становилась детским бассейном! И опять же: нас за это НЕ ругали!!! (А в третьем классе отчим разломал мой толевый шалашик, построенный в дальнем конце катофельного огорода: НЕ положено! И это была уже другая цивилизация!..)   Дорога в дом шла через сени, примыкавшим к боковой стене в ее конце, так что из двух боковых окон можно было видеть проходящих в дом людей. Двери в сени и из них в комнату были низкими, где-нибудь по метр-семьдесят, так что волей-неволей приходилось наклоняться. Проход с улицы облегчался тем, что пол в сенях был ниже, чем на улице, сантиметров на тридцать. И на столько же была приподнята дверная колода между сенями и комнатой, так что, проходя в комнату, нужно было ее перешагивать – это чтобы на порог-колоду ногами не наступать, не изнашивать. Но на всякий случай, да и в знак уважения к хозяевам, каждому приходилось наклоняться...   Дубовая дверь в комнату была обита мешковиной и утеплена паклей. Три других двери в сенях – уличная, во двор (в хлев) и в амбар – были кленовыми и все отполированы ладонями. Сучки, как более твердые, выпячивались над плоскостью дверей.   Летом при открытых окнах можно было выйти на улицу через... распахнутое окно! Это было почему-то необычайно очаровательно и захватывающе – возможно, потому, что безнаказанно нарушалось правило «Нельзя!»! Короче: это был поистине праздник! Спрашивается, много ли ребенку нужно для счастья?!. Дайте ребенку пройти ЧЕРЕЗ окно – от вас не убудет!   На стене каждого кирпичного дома с железной кровлей, под самой крышей, тянулась цепочка ласточкиных гнезд. Эти птицы с маленькими черными внимательными глазками были неотъемлемой частью деревенской жизни и считались как бы домашними. И даже хулиганистая детвора не стреляла по ним из рогаток, отыгрываясь на бедных воробьях.   А всего в полукилометре от деревни в крутых изветняковых обрывах жили ласточки-береговушки. Их норы были ниже верхнего края обрыва на метр, и запустить туда руку было просто невозможно. (Интересно, как ласточки роют норы в довольно твердом известняковом грунте?..) А вот скворцов у нас возле дома не было, несмотря на то, что в архаичном сельском хозяйстве они выпоняли роль санитаров. Причина тривиальна – отсутствие скворешника. *** В семь лет я уже в одиночку мог уходить за речку. Однажды я перешел по камням на другой берег и ушел от дома метров на двести-триста, к пасеке. Издали я впервые увидел свою часть деревни со стороны. Было, наверное, часов восемь утра. Еще не сошла утренняя прохлада. И вот оттуда я видел, что, на горе за рекой, возле нашего сарая дедушка ударял кувалдой по наковальне. Тогда меня поразило одно явление: кувалда падала на наковальню совершенно беззвучно, и лишь когда дедушка поднимал кувалду вверх, я слышал… ее удар о наковальню! Это было впечатляюще и загадочно! Так я познал явление эха.   Через дорогу от дома, от нашего сарая, река виделась в форме латинской буквы «S» с горизонтальными верхом и низом. Слева и со смещением вверх этот изгиб повторял довольно крутой склон Даниловского бугра. Нижнюю часть пространства между этими буквами занимало поле, а верхнюю левую – топкое и неведомое болото. Мы, дети, обходили это болото слева, по основанию холма. По краю болота в изобилии рос конский щавель, и мы рвали его толстые сочные стебли, очищали от лыкоподобной оболочки и ели их как лакомство.   В походах к болоту мы почти всегда сталкивались с загадочным явлением: над болотом разносился заунывный гуд, как будто болото стонало. Меня от него охватывал ужас. Никто не мог объяснить источник этого гуда. И только через шестьдесят лет один человек объяснил мне его происхождение: это пели… тритоны, которых в болоте действительно была прорва.   Деликатесов в доме у детей было два: сахар и подсолнечное масло. Большие головы сахара дедушка покупал сразу по полмешка. Потребляли экономно, да и не помню, чтобы вообще пили чай в будни – только по праздникам. А вот квашеная капуста, посыпанная сверху растолченным сахаром, была необычайно вкусной. Так же редко привозилось и подсолнечное масло, только что отжатое из жареных семечек. Ароматнейшее масло наливали в деревянную плошку и макали в него ржаной хлеб. А если хлеб был еще и только что испеченным, то это был настоящий праздничный деликатес! Не менее вкусным было и душистое, со специфическим запахом и конопляное масло, которое после отъезда из деревни я уже не видел нигде.   Где покупалось масло, не знаю. Скорее всего на ярмарке в Крапивне, куда дедушка ездил раза два в году. А однажды он взял меня с собой на водяную мельницу, находившуюся от нас в двух километрах. У меня такое ощущение, что мне не позволили хорошенько разглядеть это фантастическое сооружение, чем-то похожее на овин (яма, в которой лошади крутили гигантской маховик, приводящий в движение сельскохозяйственные агрегаты) под ригой: огромные грохочущие колеса и все покрыто мукой. Пока зерно мололось, мне было велено находиться снаружи...   Иногда тетя Шура (жена дяди Сережи) упаривала свекольный сок. Этот процесс сопровождался запахом, который позже, в городской жизни, я встречал при покупке новых резиновых галош с розовой байковой подкладкой. С исчезновением галош ушел в небытие и их неповторимый запах…   Интересно, что процесс написания воспоминаний вытаскивает из памяти вещи, которые за 68 лет не вспоминались ни разу! Сегодня такой вещью явилась копчушка (может, коптилка) – ночничок без колпака наподобие лампадки. Когда зажигалась керосиновая лампа, то зажигалась и копчушка и ставилась в другом конце комнаты.   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 6

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Лето 1948 года Тревожное впечатление в моей памяти оставила небольшая, по 8-10 деревьев в ряду, аллея древних корявых, обветренных и обломанных лозин с множеством дупел на берегу метрах в двустах от нашего дома вниз по течению речки. Их называли Афонинскими – по фамилии семьи, жившей в ближайшем доме. Тревожность этого места вызывалась следующими обстоятельствами. Прежде всего, под ними стояли две пыточного вида узкие будки, которые служили для окуривания сернистым газом туловищ чесоточных лошадей. У каждой будки было по две пары дверей. В одной из пар был вырез для шеи лошади, благодаря которому лошадь могла дышать чистым воздухом, но не могла удрать от ветеринарной экзекуции. (И потому ужас от гильотины я испытывал задолго до того, как узнал об этом «санитарном» изобретении из учебников истории…)   А еще, по непонятной мне причине, под лозинами никогда не было видно людей (может быть, потому, что днем все были в поле, а поздно вечером занимались своей скотиной). И даже нам, детям, почему-то не хотелось играть в этом месте. А вот все другие ветлы всегда манили возможностью по ним полазить.   Однажды под крайней дальней лозиной я увидел странного музыканта: он крутил установленную сбоку какого-то ящика ручку и из деревянного ящика лилась странная и неизвестная мне музыка. (Через много лет я узнАю, что инструмент этот называется шарманкой.) Но одно обстоятельство так и осталось для меня загадкой: для кого играл шарманщик, если на улице никого, кроме меня, не было?..   Как ни странно, я помню лишь единственный широколиственный клен в России – в палисаднике у Мухиных. С точки зрения семилетнего ребенка это был просто сказочный клен, потому что с некоторой осторожностью на него можно было перебраться прямо с крыши дома и наоборот. А еще в тени клена было намного прохладнее, чем под любым другим деревом.   Венки из цветов ромашки поповника были повсеместно обычными. Но однажды на голове деревенского парня я увидел венок из листьев клена. Венок выглядел настоящей царской короной, а парень, как я сейчас определил бы, – Цезарем.   Одним из самых важных моментов в моей жизни является память о запахах трав, деревьев и предметах, окружавших меня в дошкольном возрасте. У меня такое ощущение, что мое обоняние было абсолютным, как у собаки. Я мог различить по запаху все части растений, все металлы, все виды снега и льда, людей… И это одна из самых больших радостей в моей жизни. (Вот почему я сочувствую людям, которые табаком и алкоголем убивают свои аппараты обоняния и вкуса.)   ***   …В июле опять стояла сильная жара, и однажды кто-то сообщил, что на Азаровке пожар. Я тоже побежал на другой конец деревни. Люди по стометровой цепочке передавали друг другу ведра с водой от речки к горящим домам. Но что такое ведро воды против соломенных крыш?! Пожар уничтожил один за другим семь домов. На месте беды в истерике бились погорельцы…   Но жизнь продолжалась, и я жил в своем русле – у бабушки за пазухой. Несмотря на мою физическую слабость, у меня был точный глаз. Как, наверное, и многие дети, я бросался камнями. Однажды в этой опасной забаве я угодил камнем моей соседке-одногодке Лиде Соколовой в лоб. Естественно, тетя Оля, Лидина мама, рассказала о случившемся бабушке. Однако она меня не била, но как-то проникновенно и ненавязчиво сказала, что в людей бросаться камнями негоже. (Следующий мой камень будет только через четыре года – в лобовое стекло грузовика…)   Никакого сексуального воспитания детей в наше время не было – все познавалось на улице от более старших детей. До маленьких детей информация доходила в весьма своеобразной форме. Однажды с четырьмя девочками от пяти до девяти лет мы оказались в нашем огороде за сараем (хлевом). И тут одна из них предложила: «А давайте по-матушки!» До этого выражение «по-матушки» я слышал только в значении плохо ругаться. Но девочки, по-видимому, имели в виду что-то другое.   Из находившейся вблизи охапки соломы сделали ложе. Какая девочка легла первой – уже не помню, кто, ибо ни к кому из них не питал никаких чувств – ни хороших, ни плохих (впервые влюбился я лишь в пятом классе). Однако по неопытности куда надо я не попал, а потому ничего не получилось, но запомнилось ярко, с мельчайшими подробностями… Любопытно, что никто из детей не имел ни малейшего понятия о предосудительности такой «игры». А если бы такое случилось лет через пять?..   Стоит заметить, что если бы этот эпизод описывал взрослый очевидец, то, без малейшего сомнения, он использовал бы для него весьма резкие выражения. Но мир детей и мир взрослых – это две очень разных планеты… И еще: я не встречал описание становления сексуальности у детей от первого лица. По-видимому, причиной этого является то, что взрослые берут на себя ответственность за свои поступки в детском возрасте. В отличие от других людей, я подписываюсь под ответственностью за свои поступки лишь с возраста тринадцати-четырнадцати лет – когда задумался о выработке своей системы ценностей по собственной инициативе. И на себя, каким я был до тринадцати лет, смотрю как на совершенно другого человека.   ***   Хлев был невысоким (около 2.20). Он был сложен из известняка, стропилы были из толстых бревен, а крыша была покрыта толстым слоем уже подопревшей соломы. В нижнем крае кровли было множество нор, в которых гнездились воробьи. Засунув в нору руку, можно было достать яйца или нащупать птенцов.   Насест для кур в хлеве выглядел в виде ряда тонких жердей, прибитых по диагонали в углу овечьего загона. Но для кладки яиц куры забирались под крышу, где на часть стропил были положены слеги, на которых хранилась солома для подстилки животным. Лазить по «чердаку» хлева было необычайным удовольствием. В холодную погоду в соломе было тепло и уютно. Иногда в ней можно было найти яйцо. И чтобы предотвратить кладу яиц за пределами «гнезда», бабушка утром ловила и щупала кур, засовывая им палец в анальное отверстие (этим «искусством» быстро овладел и я и сообщал бабушке, какие из кур сегодня снесутся), и если курица был «на сносях», то, чтобы она не снеслась где-то на стороне, ее сажали в корзину с соломой и накрывали другой корзиной...   Чердачная часть хлева привлекала меня еще и тем, что в ней, прямо под самой кровлей, находились две дедушкины наметки с длинными, пятиметровыми, шестами. Глядя на них, я мечтал о том времени, что когда-нибудь снова пойду с дедушкой ловить рыбу…   А я тем временем рос, и 6 июля мне исполнилось семь лет. Обычая отмечать Дни рождения в нашем роду не было, поэтому за 75 лет я не запомнил ни одной своей годовщины. Во взрослой жизни мне дарили какие-то подарки, но и они не запомнились. А я мечтал всего лишь о двух подарках – хорошей прогулке (как на первом свидании!) и... трех маленьких полевых цветочках – вероники, незабудки, колокольчики. И однажды кто-то мне подарил три одуванчика...   В августе ходили по домам и переписывали семилеток. И кто-то сказал, что мне пора в школу...   Продолжение следует. ================ На фото: Почти как в моем детстве, но только через двадцать лет (1968) – это уже не я с моими двоюродными сестрами, а наши дети и двоюродные племянники… Угол дома Сорокиных. Первые три окна – наши, далее – половина Мухиных. Великолепный клен напротив их первого окна уже спилили. Под водосточной трубой – бочка для дождевой воды. Электричество уже провели, а воду еще надо ждать…

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 5

Вторая жизнь в Малыни.   От шести до восьми. Счастливое детство.   Весна 1948 года   Помимо подвала, картошку хранили еще в земляных ямах. После засыпки картошки в ямы, их накрывали от мороза толстым слоем соломы и сверху засыпали землей. Но как бы тщательно эта работа ни проводилась, мыши всегда находили путь в ямы. И вот когда весной ямы вскрывались, то заодно обнаруживалось и истреблялось несметное количество мышей.   Однажды я отчудил такую штуку: десятка три дохлых мышей натаскал в нишу-разрушение в стене дома (ниша была размером сантиметров в 30 на 30 и образовалась потоками дождевой воды по стене дома). Ну и, конечно же, вскоре от ниши завоняло падалью. Виновника вычислить труда не составило, но вот почему я это сделал, не знаю. (Подобную штуку откололи и мои дети пяти и трех лет: в прогнившей стене террасы деревянного дома (!) они собрались развести... костер! Я застал их в тот момент, когда старший уже чиркал спичкой...)   В деревне я праздновал три Пасхи: 1947, 1948 и 1949 годов. Одну из них – скорее всего вторую – я запомнил хорошо.   Тети Шура, Настя и Люба ушли на ночь в Крапивну (районный центр в семи километрах от дома) святить пасхальные яства и вернулись лишь часов в пять утра. Вместе с двоюродными сестрами я был разбужен пришедшими. В доме стояла праздничная атмосфера. Утро было очаровательным: восход был каким-то особенно освежающим. Праздничный стол, уже накрытый в доме, перенесли на улицу.   Конечно, нас, детей, более всего привлекали красно-коричневые яйца, крашеные накануне бабушкой в отваре луковой шелухи. (Шелуха хранилась в белом мешочке, и запущенная туда рука испытывала странное ощущение.) Разобрав яйца, все начинали испытывать их на прочность, ударяя о другие яйца. Разбитое яйцо должно было переходить победителю, но это только на словах. (А когда-то это осуществлялось и на деле. Отчим рассказывал, что в 19 веке на его родине, в Рязанской губернии, хитрые мужики через игольное отверстие заливали опустошенную скорлупу воском. Через 34 года аналогичным образом я заполнил коньяком банку из-под сгущенки и передал ее в посылке в Бутырку ко Дню рождения Юры Гримма...)   Помимо пасхи, кулича и яиц, бабушка пекла еще необыкновенно душистые и вкусные лепешки и «жаворонки» – на простокваше с добавкой пищевой соды (спустя годы я припомнил ее привкус). На лепешках делали ромбические насечки ножом, а «жаворонки» представляли собой одинарный узел из тестовой колбаски; верхний конец колбаски делался в форме головы птицы с глазами. И бабушка позволяла нам, детям, украшать деликатесы по своему усмотрению. Однако вкуснее лепешек нам казалась сладкая ржаная опара – тесто, из которого пекли деревенский хлеб. Перед выпечкой мы ходили перед бабушкой кругами и вымаливали вкуснятинку, и бабушка совала ее в наши клювики!..   Возможно, в этот праздник мне удалось попробовать сделанную где-то в деревне вишневую наливку. Ее фантастический букет остался в памяти на всю жизнь, тем более, что впоследствии я подобного вкуса и аромата больше не встречал ни разу.   У нас в доме жил черный кот – как обычно, Вася. Кот как кот, спал на печи вместе с нами. Но однажды кот исчез. Самые тщательные поиски по всей деревне успехом не увенчались – ни живого, ни мертвого. Никто из деревенских его не видел. И постепенно мы о нем забыли. Возможно, от голодной жизни он ушел на откорм куда-нибудь в дальние поля и поселился в каком-нибудь стоге соломы, кишащем мышами…   Не могу объяснить почему, но меня никогда не тянуло давать людям прозвища. А вот мне его вешали. Однажды я вышел из дому в высокой то ли поповской, то ли купеческой шапке, в которой бабушка хранила яйца. Завидев меня, ровесники тут же окрестили: «поп»! И даже когда через шесть лет отсутствия я приеду в Малынь, все, даже взрослые, будут меня называть не иначе как Витькой-Попом.   *** Впервые лозина стала неотъемлемой частью моей жизни, как только я смог уходить один из дому (деревенского), чтобы прогуляться по крутому склону вниз к речке, где часами не вылезал из ледяной воды переката, ловя руками под камнями огольцов. Через перекат были проложены две вереницы крупных камней, по которым взрослые перебирались на другую сторону реки, где затем нужно было подняться по обрывистому склону в прогале между зарослями лозы. Но подняться, даже без ноши, на три метра вверх по отвесному глинистому склону после дождя было совсем не просто…   Между двумя перекатами было бучало – омут с очень вязкими берегами. До революции здесь была барская мельница. Но с нижнего края в бучало можно было заехать на телеге с бочкой. Затем, после наполнения ее водой, повозка поднималась по малонаклонной дороге наверх, надеревенскую дорогу.   Помню, как мимо бучала пошла то ли лошадь, то ли корова и… завязла аж под самое брюхо. С большим трудом под брюхом бедного животного удалось провести вожжи, а затем и усилиями десятка мужиков извлечь животное из топи.   Ниже второго переката глубина речки возрастала до метра и сужалась метров до трех, из коих половину русла прикрывали длинные ветви лозы, так что речка казалась совсем неширокой. И вот под этой крышей из лозняка обитали полчища мелкой рыбешки, называемой по-местному боявкой. (Ни в каких справочниках для рыбаков описание этой замечательной рыбки мне найти так и не удалось.) Питалась она в основном ручейниками, которыми было покрыто все дно речки и которые, похоже, являлись ее санитарами – ведь воду для питья брали ведрами из речки и в ней же стирали белье (отбивая его вальками на больших камнях), мыли в кошелках картошку и свеклу. А в старые времена, по рассказам мамы, в речке еще и мочили коноплю, отчего рыба дурела, после чего ее собирали с поверхности воды чуть ли не голыми руками.   Лозы было так много, что ее рубили и для плетения корзин, и для оград-плетней, и для обрешеток под соломенные крыши домов и сараев. А из длинных полосок коры даже плели канаты. В общем, лоза составляла немалую страницу сельскохозяйственной жизни. Ну а детям лозина в период своего цветения устраивала настоящий праздник. Ее аромат был сравним с ароматом мимозы, тогда мне еще неведомой. Но в голодной послевоенной деревне для нас важнее запаха был нектар светло-желтых пушистых соцветий, которые мы обсасывали: пусть не очень, но все-таки сладко!...   А еще в тот период из веток лозины толщиной в сантиметр все ребята делали великолепные свистки. Для этого десятисантиметровый кусок ветки сначала слегка отбивали ручкой ножа, а затем в двух сантиметрах от одного конца делали вырез в форме галочки. После этого стержень легко выталкивался из коры, и от него оставляли только двухсантиметровые концы-пробки. И у той пробки, которая будет ближе к вырезу в коре, снимался двухмиллиметровый слой. После чего обе пробки вставлялись на свои места в трубку из коры и... свисток готов. Для особого шика внутрь свистка клали горошину или чечевичину, и тогда свисток превращался в милицейский.   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 4

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Животных резали редко. На моих глазах закололи только большую свинью. Опаленные и прожаренные на огне свиные уши пользовались у детей особым спросом, и их отдали нам. Свинину солили в чане и хранили в подвале. А когда нам дали попробовать малосольную краснинку, то мы долго клянчили у бабушки добавку и бабушка иногда сдавалась. Пять-семь овец держали в основном для шерсти (ягнят не помню). Сполна использовались даже птичьи потроха. Запомнились необыкновенно вкусные куриные кишки, жареные тётей Шурой.   Еще детям отдавали пузыри рыбьи и мочевые зарезанных животных. Свиные и бараньи пузыри истончали, отбивая их камнем на камне (не уверен, что от этого был какой-то толк), а затем надували как воздушный шарик. А однажды (это было уже через восемь лет) мне удалось отведать очень вкусное блюдо под названием «муде баранье жареное» – именно так оно именовалось в книге «Царская кухня» 18-го века, которая была у одного из моих пушкинских друзей. (Припомнилось вдруг шуточное блюдо из меню придорожного ресторанчика в глухом углу штата Мэн в США, на озере Большое Лосиное: «Яйца лося жареные. 1500 долл. Заказ принимается за двое суток…»)   Зима 1947-48   Не помню, чтобы у меня была какая-либо летняя и осенняя обувь. Кажется, до самого снега я бегал босиком. Ноги были покрыты «цыпками» (так тетя Люба, глядя на мои ноги, называла какие-то мелкие бородавки, сплошь покрывавшие ноги до колен).   Однажды, проснувшись утром, я увидел, что грязь за окном покрыта белым, пушистым саваном. Было совершенно безветренно, и в воздухе висела какая-то тоскливая, заунывная тяжесть. С наступлением зимы жизнь с улицы перемещалась в дом – в основном на печь...   Однажды в доме появилось интересное сооружение – ткацкий станок. Ткала, кажется, бабушка и кто-то из теток. Станок и принцип его работы хорошо запомнился: два ряда суровых (льняных) ниток, проходящих поочередно один через другой под острым углом, сквозь этот угол пропускался челнок с намотанной на него лентой из ткани. (Ленты изготовлялись из любых изношенных вещей.) Потом нажималась педаль, и ряды ниток менялись местами, обхватывая тряпичную ленту как клещами. Так ткались разноцветные половики-дерюги, а также льняное полотно. Ткацкий станок пробыл в доме недели две, а потом так же быстро исчез – скорее всего, перешел в следующий дом.   Зимой центром деревенской жизни становилась, конечно, русская печь. В ее боковой части были углубления – «печурки», в которых ночью сушились мокрые варежки и валенки, а после сильного охлаждения и руки. Пространство перед топкой называлось загнеткой; над нею вертикально шел дымоход с заслонкой (кажется, это сооружение называлось колпаком); по бокам загнетки и под нею были ниши для чугунов и сковород. На кухне использовались следующие устройства: разных размеров рогачи – для захвата и поднятия чугунов; короткая и длинная чапелюшки – для захвата сковороды; деревянная лопата – для помещения и вытаскивания из печи хлебов; длинная кочерга и, кажется, валик-каток, на который опирался рогач при перемещении тяжелых чугунов… Еще в нижней части дымохода было отверстие, закрывавшееся обрезанной консервной банкой и в которое зимой и в непогоду вставлялся верхний изгиб самоварной трубы.   Не менее важным, нежели кулинарным, предназначением русской печи было то, что она выполняла функцию спального места. Спали на дерюгах не раздеваясь. Одеял не было, а в случае большого холода укрывались тулупами. На печи умещалось шесть человек (правда, спать приходилось на боку). Еще двое (бабушка с дедушкой) спали на кровати, дядя Сережа с тетей Шурой – на полатях (двухэтажный деревянный настил между печью и стеной).   Дом кишел тараканами-прусаками. Но подробности историй, связанных с ними, забиваются образами о поистине несусветных их полчищах в доме хозяйки, у которой мы с дедушкой крыли крышу спустя лет восемь...   Когда на улице была непогода, мы с соседскими детьми, нередко отсиживались на печи. Если с нами была сестра Тася, то она начинала выразительно и впечатляюще рассказывать какие-нибудь сказки и страшные-престрашные истории. Страх усиливался завыванием Домового в трубе...   Каждому деревенскому ребенку когда-то впервые приходилось слышать и скабрезные двусмысленные загадки, в которых, по неведению, я, «москвич», видел лишь один смысл. Ну, например, такая: «Сверху чёрно, внутри красно, как засунешь, так прекрасно /галоши/». (О, галоши! Запах их красной подкладки и по сей день я не спутаю ни с чем на свете! Немного он был похож на столь же редкий запах увариваемого красного свекольного сока для получения то ли патоки, то ли сахара...)   Под нижними полатями, между печью и стеной дома, была закута (загон, большая клеть) для свиноматки с поросятами. Ну и меня как магнитом тянуло к ним: я мог часами сидеть в закуте, играя с поросятами. Вони для меня не существовало – просто всё пахло чем-то своим. И все эти запахи я помню по сей день!..   Сзади закута была отгорожена от комнаты металлической сеткой с ячейками среднего размера, а спереди – решетчатой дверцей. И вот однажды, глядя на поросят со стороны комнаты, я обнаружил диковинное явление: сетка стала видеться вдвое крупнее, вдвое ближе и как бы висящей в водухе! И только после перевода взгляда на что-нибудь другое иллюзия исчезала. (Это был стереоэффект, с которым другой раз я столкнулся через четверть века, когда в моих руках оказались высококачественные стереоскопические фотографии швейцарских гор и озер начала двадцатого века: глядя куда-то вдаль за пару фотографий, я переносился чуть ли не реально в неведомую мне страну фантастического очарования. Впечатление было сильнее, чем от фильма.)   Как-то утром взрослые засуетились – оказалось, отелилась корова. Я тоже пошел на двор. Дедушка вилами подцепил пуповину теленка, а бабушка перевязала ее у основания суровой ниткой. Потом дедушка пуповину перерезал и выбросил ее в навоз. Затем на неделю-две теленка поместили в доме – для него отгородили уголок перед закутой. Надо сказать, что с рождением теленка молоко резко изменило свой вкус – он закономерно непривычно ухудшился. А другого не было!.. Но и это молоко мы потребляли лишь после снятия с него сметаны, которая шла на изготовление топленого масла. Сметана и сливочное масло в наш рацион питания, по-моему, никогда не входили...   Иногда на дедушку выпадала очередь охранять деревню. От кого – не знаю, может, от волков, ибо о ворах и разбойниках никто ничего не говорил, а вот волки за войну расплодились. Собираясь на «вахту», дедушка брал с собой керосиновый фонарь, защищенный с четырех сторон стеклами – чтобы его не задувал ветер. А кроме этого, он брал с собой странное устройство – колотушку. Колотушка была похожа на кухонную скалку, внутри которой был продольный вырез, в котором на двух растянутых веревочках болтался язык. Если колотушкой потрясти, то язык громко ударялся о боковинки колотушки. И если мы, дети, слишком долго увлекались на печи сказками, то слышали, как вдоль деревни проходил деревенский сторож, время от времени гремя колотушкой.   Керосиновую лампу зажигали лишь тогда, когда в доме становилось ни зги не видно. Лампу подвешивали над столом. Никаких электрических фонарей не было, так что по нужде на скотный двор (куда попало!) ходили на ощупь (кстати, я никогда не упрекну деревенскую культуру за бытовую отсталость, ибо этот факт к нравственности никакого отношения не имеет; дикость советской жизни заключалась в другом – в бесправии, что мне, шестилетнему пацану, тогда видно не было – за него расплачивались взрослые...). Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 3

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство. (2).   Лето 1947 года   В шесть лет я еще не умел произносить букву «р» и страдал плохим произношением. Как-то раз бабушка поручила мне позвать к завтраку дедушку, который через дорогу от дома клепал обручи для колхозных бочек. И вот, помню, с полпути я ему кричу: «Дедушка, иди затыкать!» (это – вместо «завтракать»).   Однажды бабушка взяла меня с собою в полдня – доить корову, находившуюся на выпасе в деревенском стаде километрах в трех от дома. Перебравшись через реку, мы поднялись на Даниловский бугор и пошли по прямому большаку Чероковского бугра. Стояла сильная жара, я быстро устал и то и дело садился на землю. Не помню, пришлось ли бабушке нести меня на спине, но помню, что она со мной намучилась и потом долго не брала с собой. (Кстати, по воспоминаниям бабушки, именно на этом большаке ее бабушку, т.е. мою прапрабабушку, зимой чуть не загрызли волки. Прапрабабушка распростилась с жизнью и уткнулась лицом в снег, но все волки из стаи, подойдя к ней, лишь «отметили» ее тулуп…)   А чуть позже кто-то (возможно, дядя Сережа) взял меня с собою в поле на покос ржи – вероятно, для того, чтобы отвезти работникам горячий обед. Мужики косили рожь косами, а женщины связывали ее в снопы и ставили их шатрами. Потом снопы укладывали на подводы и везли на ток, где их вершинами укладывали на половики и вручную обмолачивали цепами (ручным орудием для молотьбы, состоящим из длинной деревянной ручки и прикрепленного к ней ремнем деревянного била; в моем детстве слово «цеп» было столь общеизвестно, что в букваре на букву «мягкий знак» рисовались с противопоставлением две картинки с изображением цепа и цепи… Невероятно, но и сегодня во многих странах мира зерновые обмолачивают так же – с производительностью в тысячу раз ниже достигнутой в развитых странах!) Обмолоченное зерно ссыпалось в высокую кучу, и для нас, детей, было запредельным удовольствием кувыркаться в ней (за что, замечу, взрослые нисколько нас не ругали!).   Из кучи зерно с мусором забирали и пропускали через веялку, которую две женщины, стоя лицом друг к другу, крутили за рукоятку. (На следующий год были построены две риги, и веялки стали крутиться при помощи конной тяги: под полом риги, в овине, четыре лошади, привязанные к четырем концам двух пронзенных через толстую ось радиальных балок, ходили по кругу, вращая ось риги.) Провеянное зерно ссыпалось в мешки и отвозилось на склады.   Однажды меня, шестилетнего ребенка, кувыркавшегося в зерновой горке вместе с другими детьми лет восьми, посадили на лошадь (разумеется, без седла, но не помню – с поводьями ли), и под руководством наиболее опытного из ровесников мы повели лошадей на водопой. Я чувствовал, что выполняю полезное дело и был очень горд этим. А было-то мне шесть лет... Описывая кувырканья в зерне и поездку на водопой, я примерил их к современной развитой западной культуре и ужаснулся: и то, и другое было бы просто невозможно! Кувыркаться в зерне – это явный НЕПОРЯДОК, а за то, что дядя Ваня посадил меня на лошадь без седла да еще без сопровождения взрослого и без противоударного шлема, он получил бы разнос по полной программе!.. Но я не имел бы никаких претензий к дяде Ване, даже если бы свалился с лошади, – ведь он подарил мне СКАЗКУ!   Со стороны улицы, по углам нашего маленького квадратного двора – метров пятнадцать на пятнадцать – находились два подвала: слева (если смотреть на дорогу) от двора, в палисаднике перед домом, метров восемь на десять – наш, справа – Носковых (кажется, у них был еще один подвал – через дорогу). Подвал Носковых был без двери, не использовался, и в нем почему-то всегда стояла вода до самых колен. В прохладной воде подвала жили и размножались полчища лягушек, которые насыщали своим запахом все сводчатое пространство подвала. Иногда они устраивали буйный концерт. Благо, что выход был направлен в сторону дороги, за которой сразу же начинался крутой спуск к реке. Стоило в подвале произнести даже тихий звук, как раздавалось гулкое и долгое эхо.   Но истинным чудом этого подвала был большой камень, лежащий справа от входа: если по нему ударить другим камнем и прислониться к нему ухом, то можно было долго слушать его чистое «колокольное» звучание. (По возвращении в Подмосковье я, разумеется, забыл этот эпизод, но спустя много лет, читая рассказ Александра Грина «Словоохотливый домовой», вспомнил и о своем камне.)   После весенней распутицы первым просыхал верх подвала Носковых, являвшийся самой высокой частью нашего дворика, ограниченного с правой стороны глухой стеной дома Носковых. Здесь собирались девочки со всей нашей части деревни (Поляковки) и целыми днями играли в классики (забыл, как они назывались по-деревенски), веревочку и мячик. Каждая из игр состояла из многих этапов и занимала по часу-два.   В тыльной части двора между нашим домом и забором Носковых был плетень, отгораживающий огород сотки на четыре-пять, за которым начиналось колхозное поле, засеянное в то лето (1947) коноплей. На огороде выращивали в основном лук, чеснок, укроп, огурцы, редьку, репу и морковь (картофель и капусту сажали где-то в другом месте). Фруктов и ягодников, не считая двух кустиков черной смородины, не было (возможно, из-за непосильных налогов на фруктовые деревья), хотя почва являлась почти черноземом.   Лен и коноплю понемногу выращивали в деревне всегда – для производства собственных веревок и льняных ниток. И потому у стены хлева, во дворике, стояла мялка – пугающее, похожее на козла деревянное устройство на четырех ногах для превращения в крошку внутренней части стеблей льна и конопли. От мялки веяло глубокой древностью – дубовая древесина была серой и гладкой.   У бабушки с дедушкой был сундук. Однажды он почему-то оказался пустым – возможно, его опустошили для просушки одежды. И вот я залез в этот сундук и… притаился. Через час мое отсутствие заметили взрослые и начали меня искать. Но я как сквозь землю провалился. Осмотрели весь скотный двор, ходили на речку, прошли по всей деревне… Но я молчал, как партизан. Правда, потом сам вылез. Возможно, из моего убежища меня выгнал голод. Но что толкнуло меня залезть в сундук и, главное, затаиться? Объяснения своему поступку я не могу найти и сегодня.   В июле началась сильная засуха, и, чтобы умилостивить Всевышнего, был организован Крестный ход. Вместе со всеми (человек двести) участвовал в нем и я (рядом с бабушкой). Главное действо происходило на ровном месте за пределами деревни, перед отвесным обрывом к речке с волнующим видом на Чероковский бугор. Со стороны бугра большая толпа людей смотрелась весьма величественно – как, наверное, остров Пасхи с моря.   В начале осени были проводы какого-то парня в армию. Его мать, убитая горем, носилась среди провожающих и голосила на всю деревню. Картина запомнилась своей нервозностью, которая в нашем доме отсутствовала. В этот период у меня в деревне был только один враг – Митроша-Рыжий (Мартынов). Мордастый мужик с огромной рыжей шевелюрой почему-то часто заглядывал в наш дом на чай и при этом, завидев меня, всегда угрожал: «Щас яйца вырежу!». С перепугу, неистово крича, я убегал и прятался. Бабушка с дедушкой несколько раз уговаривали его оставить меня в покое, но тот был неисправим…   Эта осень запомнилась мне еще и тем, что однажды я попал на какое-то пиршество в большой дом на Веневке. Почему-то меня не покидает ощущение, что именно в этом доме родилась моя мама и что в нем же жила семья родного брата моего дедушки. Возможно, в доме существовала убирающаяся перегородка между двумя половинами, так как в первой части огромной комнаты был длиннющий стол для взрослых, а во второй, меньшей, еще три стола для детей. Новая кухня (еда) всегда хорошо запоминается. А в тот день нас кормили свежими щами на насыщенном говяжьем бульоне. (Кстати, я помню почти каждый деликатес, отведанный мною до пятнадцати лет.) Впрочем, я догадываюсь, что это было за пиршество. Скорее всего, это был День урожая где-нибудь в начале октября. А дом, в котором проходило пиршество, был домом моего прадеда Николая Ивановича Сорокина... Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 2

Вторая жизнь в Малыни. Весна 1947 года   Мама вернулась в Пушкино почти сразу же, и я оказался наполовину предоставленным родственникам, но большей частью – себе (ибо, как известно, у семи нянек дитя без присмотра, что и сделало мою жизнь счастливой аж до Седьмого неба!).   Дом был полон народу: семья дяди Сережи с женой тетей Шурой и тремя детьми – Тасей (1937), Ниной (1943) и годовалым Витей (1946, тоже Сорокиным); бабушка с дедушкой; три тети – Настя, Шура и Люба; и иногда – две дочери, Зина и Катя, старшего дяди Алексея, якобы пропавшего в войну без вести (но на самом деле сгинувшего в Муромском концлагере). Ума не приложу, как вся эта орава устраивалась на ночлег в сорокаметровой комнате с русской печью?!.   Половодье   По вечерам на краю железной крыши стали образовываться сосульки, но часам к десяти утра они начинали таять и капель пробивала в снегу глубокие отверстия. Это одно из самых сильных эмоциональных впечатлений в моей жизни: запах весны, врывающейся в будни, запах набухающего снега, солнца и благодати. С юго-юго-востока, с Чероковского бугра, вместе с ветром доносилось дыхание весны, ненасытно встречаемое петухами. И вот зажурчали ручьи – сначала со двора, затем по беспорядочным известняковым булыжникам через дорогу, а там – по канавке вдоль тропы, круто спускающейся к речке Малынке. В какой-то момент вся деревня просыпалась в ином измерении – началось половодье, сносившее мельничную плотину на Холохольне, впадающей в Плаву в начале деревни. Каждый год половодье на две-три недели отрезало деревню от районного центра. А речка Малынка, двухметровой ширины в узком месте и лишь на двух перекатах достигавшая метров десяти, преодолевала трехметровую высоту низкого противоположного берега и разливалась метров на двести по лугам, полям и огородам, оставляя в центре S-образной долины холмик с пасекой и исчезающими остатками трех фундаментов древних домов. Непонятно откуда появлялись большие льдины и покрывали чуть ли не половину зеркала широкого, степенного потока.   Возбужденный дедушка юркнул «во двор» (так назывался длинный Г-образный хлев для скота, служивший, за отсутствием туалета, также и отхожим местом; внутренний дворик хлева примыкал к общей с соседями известняковой стене, вдоль которой до самого верха возвышалась накопившаяся за зиму гора навоза) и достал из-под самой крыши наметку (треугольная сеть с пятиметровым шестом для ловли рыбы). Потом он спустился к реке и стал то как бы вычерпывать наметкой что-то из воды, то, метая ее, накрывать ею рыбу, оказавшуюся близко к берегу. На боку у него висела темно-зеленая парусиновая сумка (очень похожая на сумки для противогазов, которых было несколько десятков в сарае отчима в Пушкине) на таком же парусиновом ремне, предназначенная для добычи. Я пошел за ним.   И добыча не заставила себя долго ждать: сначала несколько плотвиц, а затем – здоровенная – в длину корыта – щука! (Это непостижимо: тонкий запах речной рыбы – свой для каждого вида – на всю жизнь сохранится в моей памяти; даже когда курение попортило мое обоняние, я вспоминал эти запахи как прекрасную музыку.)   С нашим появлением в доме началась суматошная подготовка к праздничному ужину. С момента поимки щуки прошло уже часа два, и казалось, что в корыте без воды она уже давно заснула. И я смело сунул в пасть щуке свой пальчик: а что будет? А щука – тяп! Ну, до свадьбы все, конечно, зажило…   Вкус той печеной в молоке щуки и сейчас стоит у меня во рту – тем более, что я подавился косточкой (которую, к счастью, быстро вытащили)...   Перед обедом по давнему обычаю все становились напротив образа Николая Угодника и читали какую-то молитву. Научился креститься и я. Пищу ели из одной миски. Однажды за едой я сделал что-то не так – то ли первым полез в огромную миску, то ли взял ложку в левую, «окаянную», руку. А сидел я по левую руку от дедушки, прямо под образами. И тут он врезал мне деревянной ложкой в лоб. Я расплакался и выскочил из-за стола. Приголубила и утешила меня бабушка. Но с тех пор никто меня в доме больше не трогал.   В моей деревенской жизни было две русских печи, и с каждой связаны свои воспоминания. Сначала, до отделения семьи дяди Сережи от дедушки с бабушкой (уже после моего переезда в Пушкино), печь стояла довольно далеко, метрах в трех, от первого (при входе в дом) окна. Именно в этом месте проходил предобеденный молельный обряд, и всем хватало места. На окно смотрела правая боковая часть печи, загороженная сверху двумя горизонтальными досками с просветом над ними. (Задняя часть печного пространства была забита досками наглухо – там была маленькая спаленка.) С печи было видно, что творится в доме и перед окном. В доски упирались головы спящих на печи. А залезать на печь надо было с левой ее стороны в довольно темном углу «кухни». Между печью и левой стеной дома был микрохлев, куда помещали новорожденных поросят с маткой. А над хлевом было два слоя нар, верхние на уровне печи. Кажется, на нижних тоже кто-то спал. Понятно было не до гигиены. Но зато как было уютно на печи, где периной служили старые облысевшие тулупы да половики!   Хорошо запоминаются какие-то оригинальные мелочи, пусть и глупые. Вот одна из них. На печи я, младшая (трехлетняя) из двоюродных сестер и две ее подружки. Играли во врачей (весьма распространенная детская игра). Сестра раздвинула ножки и положила на причинное место... копеечку! Ну как пятилетний мальчик может такое не запомнить?!   Ночью маяком в доме служила лампадка, которую бабушка зажигала перед тем, как погасить керосиновую лампу. Заправляли лампадку конопляным маслом. ***   …Был конец апреля. Я сидел на глубоком подоконнике у открытого окна. Сквозь легкие тучи иногда пробивалось солнце. У Мухиных, соседей из левой половины дома, было много народу. Я видел, как из дверей вынесли открытый гроб, в котором лежал седой старик. Это был глава семейства Петр Мухин. Никто не плакал. Гроб поставили на скамейку. Попрощавшись с покойником, толпа вышла со двора. (Через много лет мама рассказывала, что при немцах он был старостой деревни. Но ничего ужасного за три месяца немецкой оккупации в деревне как будто не произошло, никаких претензий к бывшему старосте никто не предъявлял, а главное – он сам остался жив и здоров.)   Как работали и зарабатывали взрослые, меня интересовать не могло, а потому совершенно ничего не помню и не знаю об этой стороне колхозной жизни. Помню лишь, что едва ли не каждый вечер заходил бригадир и давал указания кому что делать в колхозе на следующий день, при этом всегда шли какие-то разговоры о «палочках» в тетради. Какие-то дневные работы оценивались в одну палочку, какие-то – в полторы. По осени палочки суммировались и остаток от общего урожая, после безвозмездной сдачи основной части государству, делился на жителей деревни согласно числу этих самых палочек.   Однажды в дом привезли несколько мешков ржи и гречки, предназначенных для посадки на колхозных полях. Их нужно было очистить от сорных семян. Работой занималась бабушка, а я и двоюродные сестренки усердно помогали. Зерно рассыпалось на домотканых половиках то в доме, то, в хорошую погоду, на улице. Не помню, чтобы до окончания сортировки зерна мы, дети, уходили «с работы» – для нас она, хотя и без какого-либо принуждения, была настоящей работой.   Продолжение следует.   ================= На фото: Род Сорокиных десять лет спустя (1956 год, справа налево): во втором ряду – дедушка Николай Николаевич, бабушка Александра Игнатьевна(?) в девичестве Мичурина, дядя Сергей Николаевич, его жена тетя Шура, их дочь Тася, дочь дяди Алексея Николаевича Зина; в первом ряду – дети дяди Сережи Витя и Нина.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 13

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство. 13   Лето 1949   Однако более всего дети забавлялись катанием колес крючком. Этим занимались сплошь все мальчишки. Чаще всего обручи брали от бочек, но счастливчики где-то доставали ободы от колес грузовиков: они были тяжелее обручей, но пели совсем другую песню.   Девочки любили играть в магазин. Весы делали из дощечек, а в качестве товара чаще всего выступали лепешки луговой мальвы. Еще собирали осколки посуды. Вместе с девочками на поиски осколков любил ходить и я. Самыми урожайными были частные огороды, куда вместе с навозом выбрасывался и мусор. Еще интересными местами были еле заметные остатки древних фундаментов. (Кстати, лишь сейчас я вспомнил интересные известняковые руины в центре веневского луга. Какова их история!..)   У своих ровесников я научился делать рогатки, которые представляли собой смертоносное оружие: ведь стреляли осколками чугуна с пробиной силой не меньшей, чем у пуль. Но по какому-то неведомому правилу никто и никогда не стрелял в человека (это будет уже в рабочем поселке в подмосковном Пушкине).   Через три дома от нас, за Генкиным домом, жили Дюковы Поликарп с женой Василисой. У них была блатная, по колхозным меркам, работа: точить ножи сенокосилок. Для этого через дорогу, возле их сарая, под большими ветлами из больших шестерен было сооружено капитальное точило с ручным приводом. И какой же это был кайф втихаря подкрасться к точилу и раскрутить его! А когда дед Поликарп появлялся в дверях своего дома, мы бросались врассыпную по крутому склону холма.   Вдали от глаз взрослых дети творили и куда более худшие пакости. Однажды Ванька-Шестик и Толик Мухин (его прозвище я забыл) взяли меня с собой на луг вверх по Малынке, выше ледяных родников, где вода была как парное молоко. И в этом теплом мелководье на перекатах между глубокими бочагами водилось несметное количество лягушек. И вот чему научили меня компаньоны: брали соломинку и через анальное отверстие раздували лягушку до шарообразной формы! Увы, в то время я еще не был способен чувствовать чужую боль…   Так же, как и обе Пасхи, радостным был и Праздник Пресвятой Троицы. Запомнить его очарование было нетрудно: солнечным утром взрослые откуда-то привозили охапки пахучей березы и обвешивали ветками все стены в доме. Духовитость держалась дня три. А к вечеру стол с двумя лавками выносился на улицу и устраивался праздничный вечер – «вечеряли». Так как к еде я был неприхотлив (с аппетитом ел все, что давали), то припомнить праздничные блюда не могу. Помню лишь самовар и приходящих-уходящих жителей деревни…   В детстве всё казалось вдвое больше и выше. То, что высота дверного проема была всего метра полтора (правда, он сантиметров на двадцать возвышался над уровнем пола в сенях и в комнате), я совершенно не замечал. Иногда случалось, что кто-нибудь и разбивал себе голову (видимо, веком раньше люди были значительно меньшие ростом). Обычно это вызывало всеобщий смех…   Нормально спать в мушином краю надо было ухитряться. Поэтому раз в неделю проводилась операцию по уничтожению мух (коих было не то что полчища, а как комаров в тундре). Для этого оставлялась открытой только дверь (или одно окно), все окна плотно занавешивались, потом все вооружались полотенцами и взмахами гнали назойливых насекомых вон из избы.   Никаких бань в деревне не было. В холодное время изредка мылись в корыте, а в теплое время ходили мыться на речку, в теплые бочаги. Интересный момент таких купаний состоял в том, что все не умеющие плавать брали с собой наволочки. На речке мокрыми наволочками взмахивали над головой и опускали их на воду. В результате получался огромный воздушный пузырь, держась за который, можно было плавать как со спасательным кругом. С купанья возвращались с букетами желтых кубышек, белых водяных лилий и сусака.   Вообще, русская патриархальная деревня – это еще и незабываемый травяной покров. В местах, где много ходят люди и животные, это, прежде всего, гусиная трава (горец птичий), мальва (приземистая), ромашка (пахучая), ну и, конечно, вездесущие дурнишник, клоповник, полынь горькая и чернобыльник, лопух, татарник. А любоваться благородными травами нужно было идти в заливные луга. Однако ТЕ луга, лесостепной зоны, становятся уже редкостью. Причем во всем мире…   *** В конце поля, ровно позади нашего огорода, был большой колхозный сарай с остатками соломы. Однако я ни разу не видел, чтобы он как-то использовался. А потому ходить в тот сарай – это все равно что сейчас пройти километров сто по необитаемой тайге. Через приоткрытые ворота я забирался внутрь. Там было сухо, тепло, уютно. Воздух был насыщен запахом пересохшей соломы. Сквозь редкие дыры пробивались косые, дрожащие в пыли солнечные лучи и упирались в пол. Вокруг ни души, и только я один с чувством абсолютной безопасности, как на необитаемой, но прекрасной планете. Вот, собственно, и все; вроде – никакого события, а ведь запомнилось навеки!..   Я никогда ни у кого ничего не просил. Но если меня брали в телегу, я залетал в нее пулей. Удовольствий от езды в повозке было несколько. Это современные люди воспринимают все в мире как естественное и должное, а для нас, стопроцентно природных, поездка на телеге была что миллионеру путешествие в космос. И даже, пожалуй, лучше. Космонавт не может свесить ножки с корабля, а мы вот могли! Даже на автомобиле приблатненные водители могут высунуть из окна только руку. А мы, свесив ноги, могли ими и поболтать…   Но самым очаровательным при езде в телеге было вибрирование монотонно издаваемого звука или пения. (В городской жизни этот эффект получается, если поющего быстро-быстро постукивать по спине или груди.) К сожалению, поездки в телеге случались редко. Но, может быть, потому они так ярко запомнились...   *** Постепенно приближался конец моей деревенской жизни. Конечно, я не догадывался о том, что придет время и я буду вспоминать о двух с половиной годах деревенской жизни как о непрерывном празднике, в котором бедность и отсутствие бытовых удобств не имело никакого значения. Это был мир, где меня ненавязчиво любили. Никто меня не ругал за шастанье целыми днями по ледяному перекату, за сорванные только что зародившиеся морковку и крошечный огурчик, за разломанный старинный кленовый гребень, за три десятка мышей, которыми я завалил промоину в стене дома…   В середине августа за мной приехала мама. Уезжали мы из деревни на телеге рано утром, до зари. Начало дороги было в сторону Крапивны, где, кажется, мы сели на крытую машину, идущую до Щекино. На вокзале маме долго не удавалось купить билет – все поезда были переполнены. Удалось сесть только на третий или четвертый поезд. Конечно, опять с паровозом. Подробности этой поездки в памяти не сохранились. Не помню даже, как нас встретил отчим – видимо, я уже в большой степени ушел во внутреннюю жизнь.   Кажется, я описал все, что было со мной и что я видел до восьмилетнего возраста. Тем не менее, иногда в памяти всплывают какие-то необычайно тонкие и сильные чувства, которые после восьми лет больше никогда в реальной жизни я не испытывал. Заприметив это, я стараюсь эти чувства попридержать и понять, с чем они связаны. Но еще мгновение, и эти чувства, как привидения, меня покидают, оставив в памяти лишь легкий след от их наплыва.   К счастью, какие-то чувства я помню прочно. Иногда при созерцании какой-то реальности я понимаю, что не могу порадоваться от видимого и чувствуемого так же, как в детстве. Тогда я залезаю в память, снимаю кальку с детских чувств и подставляю эту кальку на место сегодняшних неярких чувств. Таким образом мне удается обмануть неумолимый закон старения чувств…   Итак, прощай мое милое и незабываемое детство! Детство, которое дало мне великолепный чувственный фундамент на всю оставшуюся жизнь. Окончание. =============== На фото: 20 лет спустя. Выгон. Когда-то на этом месте стояли две конюшни…

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 12

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство. 12   Время от времени какая-нибудь из кур проявляла желание стать клушей. В марте одну из таких кур бабушка посадила на яйца, и в апреле появились штук двадцать пестрых очаровашек. Вылупавшиеся цыплята отсаживались в большую кошелку (забыл, как она называлась). Их кормление составляло особую церемонию: два-три яйца варились вкрутую, после чего измельчались ножом. Яичные крошки насыпались на бумагу, и мы, дети, пересаживали на бумагу пушистые клубочки. Было безумно интересно наблюдать, как между только что родившимися цыплятами зарождалась конкуренция…   Из перелетных птиц массовыми были два вида: грачи и ласточки. Прилетали и скворцы, но на ближайших к дому деревьях скворечников не было. Так что скворцы прошли мимо моей памяти, а вот грачи застряли. Не заметить их было нельзя: хотя их колония находилась в четверти километрах от дома, на Афонинских лозинах. С их прилетом начинался непрекращающийся гомон, разлетающий во все концы деревни. Однажды в лозинах раздались два ружейных выстрела. Оказалось, стрелял кто-то из взрослых. Как я сейчас понимаю – для использования тушек в качестве пугал на огородах.   В концу мая возвращались и ласточки. Их было необычайно много. Эти птицы удивляли тем, что лепили свои гнезда даже там, где взрослые могли без труда достать их рукой. Их щебет с утра до вечера был основным музыкальным тоном деревенской жизни.   Недалеко от здания школы лежала большая кладка длинных бревен. И четвертый класс после занятий оставался и разучивал на них какие-то песни. А первого мая все дети и многие родители пришли в школу. Была легкая праздничная атмосфера, а четвертый класс пел песни. Среди прочих в память врезалось: «Утро красит нежным светом…»   20 мая в школе был последний день занятий. Но вместо занятий все четыре класса отправились на прогулку в березовую рощу за Холохольню, километра за три от школы. Для меня этот день был философски значимым. Подойдя к роще, все дети разбились на группы (во что они играли – не помню) и лишь я откололся от толпы и пошел к стоящей в стороне двадцатилетней (это я уже сегодня вычислил ее возраст) березе. Я осознал, что есть общество («они») и есть я. И я – по другую сторону от всего мира.   Я лег навзничь под развевающимися на легком ветерке длинными березовыми косами. А за ними такая бесконечная голубизна! В этот миг я слился с природой и почувствовал себя самодостаточным, не нуждающимся с жесткой необходимостью в обществе. А ведь мне не было еще и восьми…   Школу я закончил совершенно нормальным ребенком – на одни четверки. Был я нормальным и во всех других отношениях, за исключением двух: я обладал великолепным обонянием и не мог никого ударить рукой (за что впоследствии пришлось много страдать). *** Роль Масленицы для детей играл вылет майских жуков. На несколько дней прекращались всякие игры, и с приближением сумерек вся детвора вываливала на плоский выгон, с дальней стороны которого был обрыв в южную сторону долины речки Малынки. Летя по долине, полчища жуков упирались в обрыв и потому, поднявшись до края обрыва, оказывались над выгоном на высоте груди. Тут-то мы их и встречали! Никаких сачков не было (эту роскошь я увижу только у городских детей состоятельных родителей), а потому ловили лишь руками. В это время пустые спичечные коробки становились большим дефицитом. Нередко подходишь к кому-нибудь, а у того из кармана слышится шуршание в спичечном коробке…   Раза два в году дома в деревне обходил парикмахер, под ручную машинку которого попадали наши обросшие за полгода головы. Стрижка проходила в комфорте – на свежем воздухе. Процедура это всегда была с оттенком экзекуции: я не встречал парикмахеров, которые не выщипывали бы машинкой клочья волос…   А еще раз в месяц по деревне проходил точильщик, горланя: «Точу ножи и ножницы!» Однако не могу припомнить, пользовалась ли его услугами моя бабушка; у нее было свое точило – угол русской печи, оголенный точением до кирпича…   Кроме этого, раза два в году по деревне проезжал старьевщик. Сегодня он вызывает у меня чувство отвращения как мелкий хищник. Но в детстве мы жульничества не видели, и потому все дети (кроме меня) клянчили у родителей какие-нибудь тряпки или сломанные медные вещи. А я не клянчил, никогда и ни у кого в жизни. Поэтому на старьевщика смотрел равнодушно...   *** В апреле наступал день, когда с появлением зеленой травы коров и овец выгоняли в два деревенских стада. Лежишь на печке и сквозь сон слышишь блеянье и мычание. В комнату врывается порция свежего утреннего воздуха, шаркают сапоги взрослых, хлопают двери, скрипят ворота… И остаток сна становится лишь слаще!..   Да, чуть не забыл. Роль пастушьего рожка играл… длиннющий – метров в десять – кнут. Это было совершенное изобретение, отшлифованное за века, как принято считать, «слаборазвитым» народом. Короткая ручка (сантиметров в сорок), к которой прикреплялась плеть, у основания толщиной сантиметра в четыре, виртуозно сплетеная из множества воловьих кожаных полос и постепенно сходящая на нет. В принипе не было работ, которые я не мог бы освоить, но хлестать этим длинным кнутом?.. За свою настырность мне пришлось заплатить ударом по шее: я пульнул плеть вперед, но хлыст кнута мимо меня не прошел. Не смог я освоить кнут и через семь лет, когда приезжал в деревню на каникулы. А упомянутый выше рожок – это хлопок летящего со сверхзвуковой скоростью кончика кнута. Без какого-либо пороха удар этот разносился из конца в конец километровой деревни, так что пока стада подходили к нашему дому, можно было и корову подоить, и всю живность напоить…   А вечером в том же порядке – сначала овцы, потом коровы – скот разбирался из стада. Взрослые подходили к уличной дороге и зорко высматривали своих овец, которые нередко «за компанию» проныривали в нижний конец деревни, куда уже в сумерках надо были за ними идти. Напившись воды из корыт, выдолбленных в толстой колоде, овцы загонялись в хлев. Однажды дедушка подновил ворота, и баран долго не мог признать наш хлев…   Спустя некоторое время после прихода овец на улицу чинно вступало пахнущее молоком стадо коров. Доили корову уже в сумерках, после чего детям предстояло отогнать корову на большак (пролегавший за домами параллельно деревенской улице) и пасти ее до полной теми. На нашей части большака собиралось пять-шесть коров и с десяток детей, главная забота которых состояла в том, чтобы отгонять коров от колхозного поля, что находилось по другую сторону большака. Ну а мы, дети, начинали азартно играть в прятки, салочки, кольцо-кольцо и другие игры…   Ужинали уже при свете керосиновой лампы. Обычная еда – окрошка на ржаном квасе, зеленый лук, пшенная каша с молоком…   *** Какую часть времени приходилось работать на огороде, назвать не могу. Прополки было много, но и на игры время оставалось. У девочек самыми обыденными играми были классики, пристенный мячик и прыгание через веревочку. «Деликатесом» считалась игра в лапту.   Мальчики больше всего играли в шиш (по-городскому – чижик), но почему-то говорили в шиши (однако больше игры я любил вырезать эти четырехгранные шиши – с одним концом скошенным, а другим коническим). Игрок на кону слегка ударял палкой-битой по одному из его концов, и когда шиш подскакивал, то сильным ударом отстреливал его подальше от очерченного квадрата. Водящий же должен был вбросить упавший шиш в квадрат, а игрок – пока шиш не коснулся земли, – мог при этом отбить шиш битой. И если водящему не удалось вбросить шиш в квадрат, то игрок отгонял шиш от квадрата столько раз, сколько было меток-«цифр» на боковой грани шиша после падения. Иногда шиш улетал за сотню метров, так что водящему приходилось вдоволь набегаться!.. Как менялись игроки у квадрата, уже не помню.   Окончание следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 11

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство. 11   Древности   Если идти от оврага, то после барского дома 1903 года постройки стоит здание бывшего клуба (в котором сегодня живут беженцы из Узбекистана). А за ним – дом Носковых (однофамильцы наших соседей справа). У Носковой бабы Дони были сыновья Петр и Виктор. Витя Носков был моим одноклассником, хотя и был на четыре года старше меня (война ввела свои коррективы в жизнь). Так вот, между его домом и вплотную к уличной дороге еще в 1955 году находился фундамент древнего дома, выступавший в юго западной части сантиметров на пятнадцать над окружавшей почвой. Именно в этом месте, по рассказам то ли мамы, то ли бабушки, в середине 19 века стоял самый древний из известных домов рода Сорокиных. (Сейчас бы я, конечно, не упустил возможность отломить кусочек от его фундамента!)   На карте Google есть и еще одно интересное место: в юго-западном аппендиксе Даниловского холма, там, где находилась колхозная пасека. Я уже писал, что в восемь лет меня интриговали остатки фундаментов трех домов возле северо-западной проволочной ограды пасеки. Так вот, помимо них на карте видна еще половина правильного прямоугольника с меньшей стороной 225 м непонятного присхождения и назначения. Помнится, в этом месте был широкий, метра в три, ров; почему-то сначала он круто спускается с пасечного отрога (на юго-восток-восток, потом идет по болоту (судя по карте, оно опять воскресло!) и затем опять взбирается в гору на Даниловский холм! Перпендикулярно концам этого отрезка отходят длинные (но оборванные) стороны прямоугольника. Левая сторона кончается у основания пасечного холма, а правая доходит до овражка, в котором до революции был пруд, наполнявшийся лишь во время весеннего паводка.   Никакой военной или сельскохозяйственной целесообразностью назначение этого рва я объяснить не могу. К тому же с верхней даниловской дорогой прямоугольный ров никак не связан. Ну не ради же забавы его выкапывали! Так что будущим археологам будет над чем поломать голову. Жаль, что в данный момент Малынь мне недоступна – на месте можно было бы многое выяснить. Январь 1949   Морозная рождественская ночь запомнилась благодаря одному загадочному событию. Выйдя по нужде во двор, дедушка в лунном свете заметил на соломенной крыше сарая (хлева) сияющее черное пятно. Оказалось, что это вернулся наш кот Вася. Его шерсть стала плотной и лоснящейся – за многие месяцы скитаний по полям и стогам он отъелся. Дедушка позвал его, и Вася спустился к нему. Удивительно, что он вошел в дом, как будто никуда не отлучался, и сразу же стал ласкаться! А нам оставалось только гадать, где же это он обитал многие месяцы? Во всяком случае, было очевидно, что не у людей. Но главная загадка осталась: почему он вернулся в нищий и голодный дом?!. (Я люблю вас, звери! /Почти по Фучику!/)   В январе я заразился скарлатиной. Приходила фельдшерица, однако лечила меня бабушка, причем народными средствами: водка с двумя ложками меда, раздобытого у кого-то из соседей, винный компресс на шею да святая вода (из четвертинки с бумажной пробкой), которой бабушка меня всего сбрызнула изо рта. И, как ни странно, на третий день мне полегчало. (А одноклассница Рая Миронова, с которой взрослые называли нас женихом и невестой, через три года от скарлатины умерла…)   Освещение в доме было керосиновое. Лампа подвешивалась над столом на железном крюке к потолку. Но зажигали ее лишь тогда, когда глаза уже ничего не различали. Иногда я делал домашние задания при свете керосиновой лампы. Но однажды керосин кончился, и дедушка настрогал лучин. Они вставлялись в расщелину в стене, и несмотря на спартанские условия, уроки я все-таки делал. Пишу, бывало, а за печкой сверчит сверчок. В сумерках, когда взрослые были заняты уходом за скотом, одинокий сверчок в абсолютной тишине наводил бесконечную тоску.   В вечерних домашних хлопотах взрослым было не до детей, и потому нередко, не дождавшись ужина, мы засыпали на лавках или прямо сидя за столом. И вот что поразительно: как бы взрослые ни были уставшими, никто из них и никогда не проявлял ни малейшего недовольства нами! Все они были Люди с большой буквы!..   Спать на русской печке было большим блаженством. И хорошо, что не было электричества, иначе было бы не до сна: по ночам и потолок, и стены покрывались полчищами рыжих тараканов – прусаков (прозванных так за длинные рыжие усы).   Зимние уличные развлечения в памяти не сохранились, не считая катания на санках. Щекотливый момент катания состоял в том, что от основания горки до речного берега было всего метров двадцать, и если не тормозить или специально не завалиться на бок, то можно было и искупаться в ледяной воде…   Весна 1949 После оттепели в конце марта похолодало, и верхний слой снежного покрова смерзся, образовав на огородах, где до того снега было чуть ли не по пояс, прочную ровную поверхность, столь необычную в деревенской жизни. Толщина снежной корки была сантиметров пять-восемь, но она меня вполне выдерживала. Ровная, как асфальт, поверхность впечатляла – она казалась чудом. Запомнилась картинка с этим «асфальтом»: еще не сошли утренние сумерки; я вышел на середину огорода; легкий морозец пощипывал нос; над головой висит половинка луны, и из труб вертикально поднимаются дымки…   Почему-то ни зимние, ни весенние каникулы не запомнились вовсе, как будто их и не было. Если бы ученье являлось мученьем, тогда б другое дело...   Половодье началось, скорее всего, в конце марта. Как и в предыдущий год, уровень воды поднялся метра на три-четыре и залил всю долину. Большие льдины, всплывшие над бочагами, двинулись в свой последний путь по маршруту Плава–Упа–Ока–Волга–Каспийское море. Проплывая под нашим домом по нижней части S-образной долины, они прижимались к нашему берегу, и отчаянные ребята умудрялись даже поплавать на них. Но я с детства остро чувствовал степень риска и потому ни в каких опасных делах не участвовал, так что рискованной экзотикой из своей жизни похвастать не могу.   До школы было около двух километров. На трети этого расстояния нужно было пересекать глубокий Афонинский овраг, где по дороге в школу мы, соседи-однокашки, задерживались: за ночь весенний ручей то там, то сям покрывался тонкой ледяной корочкой с живописными хрустальными узорами. Чтение этих узоров вызывало бурную фантазию. Но стоило ногой наступить на край большого узора, как он со звоном весь рушился на дно ручья. Через два-три дня, когда ручей набирал силу, мы уже не могли его преодолеть, а переходного мостика нигде не было. И... мы возвращались по домам ждать, когда полая вода кончится...   Следующим интересным местом по пути в школу было загадочное здание – кузница. Вокруг ржавело множество сельскохозяйственных орудий. Однако железки и даже раскаленный кусок железа на наковальне меня волновал почему-то мало. Удивило же меня другое: оказывается, когда подковывают лошадь, то подкову прибивают гвоздями, загоняя их... в живую ногу, а лошади хоть бы что!   *** Начало апреля 1949 года. Возле школы растут пять высоченных тополей. По выходе из школы сестра-четырехклассница дотягивается до ветки одного из них, отрывает и дает мне одну почку – первую тополевую почку в моей жизни. И какой же неповторимый, ни на что не похожий запах! До сих пор помню!   Потом Тася сорвала еще несколько веток, а дома мы поставили их на подоконник в бутылку с водой. И через несколько дней почки распустились. Сначала появились маленькие узкие листочки, а позже в подводной части стали расти и белые корешки. За этим чудом мы наблюдали ежедневно – так просто и чарующе рождалась новая жизнь! И было бы хорошо, чтобы такое чудо видел каждый ребенок.   Продолжение следует. ================= На фото: морозный рисунок нод ручьем.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 10

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Осень 1948   Быт   Совсем иной быт был в нашем доме – по существу на уровне каменного века. Рукомойника не было – умывались, поливая друг другу из кружки, или набирая воду в рот. Не было и сортира – отхожим местом был хлев, куда надо было пробираться в сапогах, а то и босыми ногами по щиколотку в навозной жиже. Благо, где-нибудь из жижи выступал камень и можно было присесть, не запачкавшись. Разумеется, ни туалетной, ни вообще какой бы то ни было бумаги не было. Что выполняло функцию бумаги, не помню, – может, колючая солома, а может, какая-нибудь щепочка или камушек. И это я не понимаю: как мой дед, виртуоз-жестянщик, не сообразил хотя бы положить доску на пару камней! Замечу, что это была середина двадцатого века!..   Не лучшим образом была решена и задача мытья. Летом купались как Бог подаст: мы, дети, – в бочке с дождевой водой, взрослые – должно быть, в речке, вода в которой выше деревни была теплющей. А зимой я искупался от силы раза два. Помню единственный случай: кто-то из тетей (кажется, Люба) тер мне спину тряпкой, намыленной вонючим хозяйственным мылом.   Стирка зимой представляла собой адскую работу. Не помню, где белье намыливалось, но стиралось-полоскалось в речке в холодной родниковой воде. Половики-дерюги отбивались вальками в форме толстой, короткой деревянной лопаты весом под килограмм. От ледяной воды руки болели…   Белье гладилось угольным утюгом с мелкими полукруглыми поддувальцами. Когда уголь остывал, утюг нужно было размахивать, увеличивая доступ воздуха к углю.   Кипяток получали в самоваре. При отсутствии хороших дров запустить самовар – особенно в доме – был непросто. Пламя раздували старым сапогом, надетым на верх самовара, а потому комната наполнялась дымом. Когда щепки разгорятся, на самовар ставили трубу и ее выход присоединяли к специальному отверстию (забыл, как называется) в русской печи. Под крышкой самовара радиально укладывали для варки яйца, хотя их большей частью ели сырыми. Что служило заваркой, не помню. Натуральный чай заваривали лишь по праздникам. А из сладостей был только кусковой сахар.   На стенах висели большие рамы со множеством фотографий и открыток. Из фотографий помню только большой портрет 1937 года прадеда Николая Ивановича с лицом купца-простолюдина. В 1950-х годах, во время перепланировки дома, этот портрет, как и многие другие, куда-то бесследно исчез. Трудно понять, как такое могло произойти…   А вот открытки (в рамке или просто на стене) запомнились. Небольшая их часть были пошловатыми – с сердечками и поцелуями, а на большинстве были изображены танцующие цыганки в роскошных широченных юбках.   Малынь.   В Интернете нашел любопытную справку о Малыни:   "В это трудно поверить, но надо признаться, что на месте теперешней Малыни раньше находилось село Устье и деревня Малынь. В 1841 году возник в той местности приход, который к 1895 году насчитывал 871 прихожанина мужского пола и 854 женского. Предание говорит, что лет 300 тому назад существовал в Устье храм деревянный, но обветшал он со временем и пришел в негодность, так что от него и следа не осталось. Вследствие чего прихожане присоединились к соседнему приходу села Архангельского, равно как и церковная земля перешла к тому же селу. И таким образом приход прекратил свое существование. Но помещик села Даниловки Воейков задумал устроить храм в селе Устье, что и было сделано в 1842 году. Храм был выстроен во имя Покрова Пресвятой Богородицы с приделом во имя священномученика Георгия. С течением времени храм подвергался обновлениям и исправлениям внутри. В храме была местно-чтимая икона Калужской Божьей Матери. При церкви с 1885 года была открыта церковноприходская школа". (http://yandex.ru/yandsearch?text=&stpar2=&stpar4=&stpar1=)   Скорее всего, древняя деревянная церковь стояла на месте сегодняшней разрушенной, ибо это самое обзорное место в округе. И тогда село Устье, названное, скорее всего, по месту впадения речки Холохольни (ну не Малынки же!) в Плаву, находилось на месте Поповки (т.е. от устья Холохольни до церкви). А вот центр древней малыни находился, скорее всего, в районе моста на Даниловку – это единственное место, где до постройки моста мог быть удобный брод; да он там и был, когда во время половодья деревенный мост сносило). В этом же месте, на краю Афонинского оврага, находится и самое гордое и величественное место в деревне – дом Архиповых-Жуковых (самый южный на Архиповке), с великолепным обозрением на три стороны света.   А по другую сторону оврага и через дорогу сохранилось (хотя и перестроенное в 60-х) самое древнее малынское здание (не считая церкви) – бывший колхозный зерновой амбар. От него вверх по Поляковке стояли еще 4-5 известняковых сарая, вплоть до нашего, сорокинского. Так вот, и фундамент амбара, и первые два сарая производили впечатление глубокой древности.   Через дорогу от сарая-амбара и по сей день стоит «бывший барский дом-строения 1903 года (сейчас его ломают по кирпичикам), где в советское время находились амбары с крупами и мукой (мой папа был кладовщиком приблизительно c 1957 года, а до него был Сергей, кажется, по фамилии Тарасов, он был хромой)» /из сообщения Ольги Болякиной-Макаровой /. Во время коллективизации это был, по-видимому, единственный дом, пригодный для хранения муки и других колхозных продуктов.   К Афонинскому оврагу тяготеют и вековые Афонинские лозины, посаженные в 19 веке. А архитектура находившихся под ними лечебных серных кабин для чесоточных лошадей относилась, по моему чисто интуитивному детскому впечатлению, к 18-му, если не к 17-му веку. Они всегда вызывали во мне чувство ужаса и отвращения – как газовые камеры Освенцима (хотя тогда я еще ничего не знал ни о чесотке, ни о газовых камерах...). А еще вспомнил только сейчас, что чуть южнее серных кабин, по оси аллеи, были кирпичные руины какого-то небольшого сооружения метра четыре в диаметре.   На карте Google по левой стороне дороги на Даниловку (на полпути от моста до верхней точки подъема, до поворота) я нашел белую точку (лишенную растительности). На этом месте и стоял большой (по восемь окон с каждой из четырех сторон) дом даниловского помещика Воейкова. Хотелось бы знать, какова судьба его хозяина... (Беда русских крестьян: они сами написанием своей истории не занимались, а кроме того, большинство грамотных крестьян попали под большевистскую гильотину как дважды враги народа...)   После публикации первого варианта воспоминаний на Прозе.ру я получил следующий отзыв от бывшей жительницы Малыни и, как потом выяснилось, моей пятиюродной сестры: «Потрясающие воспоминания! Трудно найти какие-либо слова, которые могли бы отразить чувства, возникающие при чтении этого произведения – Я ЖИЛА ЭТОЙ ЖИЗНЬЮ... Виктор, оставшийся старый сарай это бывшее здание почты и колхозной конторы одновременно и столярная школьная мастерская в годы моей учебы в нашей школе (около 1965-1968 гг.) С уважением, Ольга М/акарова/».   С этой подсказкой я без труда припомнил и почту, и колхозную контору. Не могу лишь вспомнить, где находился школьный сортир – эдакая российская достопримечательность. Помню лишь, что он был на улице и что в нем и для мальчиков, и девочек было по шесть очков. В торце была кабина для взрослых...   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 10

Вторая жизнь в Малыни. От шести до восьми. Счастливое детство.   Осень 1948   Быт   Совсем иной быт был в нашем доме – по существу на уровне каменного века. Рукомойника не было – умывались, поливая друг другу из кружки, или набирая воду в рот. Не было и сортира – отхожим местом был хлев, куда надо было пробираться в сапогах, а то и босыми ногами по щиколотку в навозной жиже. Благо, где-нибудь из жижи выступал камень и можно было присесть, не запачкавшись. Разумеется, ни туалетной, ни вообще какой бы то ни было бумаги не было. Что выполняло функцию бумаги, не помню, – может, колючая солома, а может, какая-нибудь щепочка или камушек. И это я не понимаю: как мой дед, виртуоз-жестянщик, не сообразил хотя бы положить доску на пару камней! Замечу, что это была середина двадцатого века!..   Не лучшим образом была решена и задача мытья. Летом купались как Бог подаст: мы, дети, – в бочке с дождевой водой, взрослые – должно быть, в речке, вода в которой выше деревни была теплющей. А зимой я искупался от силы раза два. Помню единственный случай: кто-то из тетей (кажется, Люба) тер мне спину тряпкой, намыленной вонючим хозяйственным мылом.   Стирка зимой представляла собой адскую работу. Не помню, где белье намыливалось, но стиралось-полоскалось в речке в холодной родниковой воде. Половики-дерюги отбивались вальками в форме толстой, короткой деревянной лопаты весом под килограмм. От ледяной воды руки болели…   Белье гладилось угольным утюгом с мелкими полукруглыми поддувальцами. Когда уголь остывал, утюг нужно было размахивать, увеличивая доступ воздуха к углю.   Кипяток получали в самоваре. При отсутствии хороших дров запустить самовар – особенно в доме – был непросто. Пламя раздували старым сапогом, надетым на верх самовара, а потому комната наполнялась дымом. Когда щепки разгорятся, на самовар ставили трубу и ее выход присоединяли к специальному отверстию (забыл, как называется) в русской печи. Под крышкой самовара радиально укладывали для варки яйца, хотя их большей частью ели сырыми. Что служило заваркой, не помню. Натуральный чай заваривали лишь по праздникам. А из сладостей был только кусковой сахар.   На стенах висели большие рамы со множеством фотографий и открыток. Из фотографий помню только большой портрет 1937 года прадеда Николая Ивановича с лицом купца-простолюдина. В 1950-х годах, во время перепланировки дома, этот портрет, как и многие другие, куда-то бесследно исчез. Трудно понять, как такое могло произойти…   А вот открытки (в рамке или просто на стене) запомнились. Небольшая их часть были пошловатыми – с сердечками и поцелуями, а на большинстве были изображены танцующие цыганки в роскошных широченных юбках.   Малынь.   В Интернете нашел любопытную справку о Малыни:   "В это трудно поверить, но надо признаться, что на месте теперешней Малыни раньше находилось село Устье и деревня Малынь. В 1841 году возник в той местности приход, который к 1895 году насчитывал 871 прихожанина мужского пола и 854 женского. Предание говорит, что лет 300 тому назад существовал в Устье храм деревянный, но обветшал он со временем и пришел в негодность, так что от него и следа не осталось. Вследствие чего прихожане присоединились к соседнему приходу села Архангельского, равно как и церковная земля перешла к тому же селу. И таким образом приход прекратил свое существование. Но помещик села Даниловки Воейков задумал устроить храм в селе Устье, что и было сделано в 1842 году. Храм был выстроен во имя Покрова Пресвятой Богородицы с приделом во имя священномученика Георгия. С течением времени храм подвергался обновлениям и исправлениям внутри. В храме была местно-чтимая икона Калужской Божьей Матери. При церкви с 1885 года была открыта церковноприходская школа". (http://yandex.ru/yandsearch?text=&stpar2=&stpar4=&stpar1=)   Скорее всего, древняя деревянная церковь стояла на месте сегодняшней разрушенной, ибо это самое обзорное место в округе. И тогда село Устье, названное, скорее всего, по месту впадения речки Холохольни (ну не Малынки же!) в Плаву, находилось на месте Поповки (т.е. от устья Холохольни до церкви). А вот центр древней малыни находился, скорее всего, в районе моста на Даниловку – это единственное место, где до постройки моста мог быть удобный брод; да он там и был, когда во время половодья деревенный мост сносило). В этом же месте, на краю Афонинского оврага, находится и самое гордое и величественное место в деревне – дом Архиповых-Жуковых (самый южный на Архиповке), с великолепным обозрением на три стороны света.   А по другую сторону оврага и через дорогу сохранилось (хотя и перестроенное в 60-х) самое древнее малынское здание (не считая церкви) – бывший колхозный зерновой амбар. От него вверх по Поляковке стояли еще 4-5 известняковых сарая, вплоть до нашего, сорокинского. Так вот, и фундамент амбара, и первые два сарая производили впечатление глубокой древности.   Через дорогу от сарая-амбара и по сей день стоит «бывший барский дом-строения 1903 года (сейчас его ломают по кирпичикам), где в советское время находились амбары с крупами и мукой (мой папа был кладовщиком приблизительно c 1957 года, а до него был Сергей, кажется, по фамилии Тарасов, он был хромой)» /из сообщения Ольги Болякиной-Макаровой /. Во время коллективизации это был, по-видимому, единственный дом, пригодный для хранения муки и других колхозных продуктов.   К Афонинскому оврагу тяготеют и вековые Афонинские лозины, посаженные в 19 веке. А архитектура находившихся под ними лечебных серных кабин для чесоточных лошадей относилась, по моему чисто интуитивному детскому впечатлению, к 18-му, если не к 17-му веку. Они всегда вызывали во мне чувство ужаса и отвращения – как газовые камеры Освенцима (хотя тогда я еще ничего не знал ни о чесотке, ни о газовых камерах...). А еще вспомнил только сейчас, что чуть южнее серных кабин, по оси аллеи, были кирпичные руины какого-то небольшого сооружения метра четыре в диаметре.   На карте Google по левой стороне дороги на Даниловку (на полпути от моста до верхней точки подъема, до поворота) я нашел белую точку (лишенную растительности). На этом месте и стоял большой (по восемь окон с каждой из четырех сторон) дом даниловского помещика Воейкова. Хотелось бы знать, какова судьба его хозяина... (Беда русских крестьян: они сами написанием своей истории не занимались, а кроме того, большинство грамотных крестьян попали под большевистскую гильотину как дважды враги народа...)   После публикации первого варианта воспоминаний на Прозе.ру я получил следующий отзыв от бывшей жительницы Малыни и, как потом выяснилось, моей пятиюродной сестры: «Потрясающие воспоминания! Трудно найти какие-либо слова, которые могли бы отразить чувства, возникающие при чтении этого произведения – Я ЖИЛА ЭТОЙ ЖИЗНЬЮ... Виктор, оставшийся старый сарай это бывшее здание почты и колхозной конторы одновременно и столярная школьная мастерская в годы моей учебы в нашей школе (около 1965-1968 гг.) С уважением, Ольга М/акарова/».   С этой подсказкой я без труда припомнил и почту, и колхозную контору. Не могу лишь вспомнить, где находился школьный сортир – эдакая российская достопримечательность. Помню лишь, что он был на улице и что в нем и для мальчиков, и девочек было по шесть очков. В торце была кабина для взрослых...   Продолжение следует.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

 

1947-1949. Мой рай. 1

Вторая жизнь в Малыни.   Дорога в Рай Числа 20-го марта 1947 года (мне тогда не было еще и шести) мама решила отвезти меня (из Пушкино) в Малынь, так как ожидала рождения брата Алексея (21 апреля).   До Тулы от Курского вокзала мы ехали в плацкартном вагоне ночным поездом с паровозом во главе. Когда стемнело, проводница зажгла по концам вагона два тусклых керосиновых фонаря, подвешенных у самого потолка. В вагоне было душно, пахло потными телогрейками. В проход со вторых полок всюду выступали голые ноги…   В Тулу прибыли рано утром, и мама сразу стала искать оказию до Плавска. У машиниста маневрового паровоза она узнала, какой товарняк пойдет в нужном направлении. Пошли по рельсам к локомотиву. В воздухе висел густой смог, пахло сернистым газом (разумеется, название запаха я узнаю лишь через 15 лет) и угольной гарью. Мама подошла к поручням паровоза и обратилась к машинисту: – Милай, возьми до Плавска. – Залезай!   Он перехватил «крестьянскую сумку» (мешок с двумя лямками, нижний конец которых привязывался к углам мешка; чтобы лямки не соскальзывали, в углы вкладывались две небольшие картофелины), следом принял меня, а потом по металлической лесенке поднялась и мама. Машинист указал нам на нишу напротив топки, где можно было расположиться. Мама села на мешок и взяла меня к себе на колени. Когда истопник подбрасывал уголь в топку, я смотрел как завороженный на бушующее пламя. В лицо бил жар. Через много лет, вспоминая эту поездку, мама говорила, что ей было очень страшно: она боялась, что нас могут сжечь в паровозной топке (что, как известно, случалось).   Часа через два прибыли в Плавск. Расположились на буковых лавочках в зале ожидания, который мне показался необычайно высоким. Масса новых впечатлений. Высоченные окна с полукруглыми сводами доходили почти до потолка с лепниной. Пахло вокзалом: билетами, махоркой и чем-то специфично вокзальным. (И даже сегодня вокзалы Парижа пахнут этим «вокзалом»!) Я бегал по вестибюлю и залезал на свободные места, чтобы выглянуть в окно: а ЧТО там? Наконец, выглянув в окно, мама радостно воскликнула: – Дедушка приехал!   Мама поставила меня на лавку к окну и указала на сани, возле которых стоял бородатый мужик с поводьями в руках. Мы вышли, и вот я уже в санях с полозьями, подбитыми железом. Дедушка взбивает попышнее сено и обкладывает им меня, укутанного еще и в большой мамин платок. Ехать не близко – восемнадцать верст.   И вот сани помчались по безбрежным полям и лугам – сначала в сиротливом пригороде Плавска, затем – по-над рекой Плавой. Воздух свежайше чист до головокружения, и нос улавливает разнообразнейшие запахи: лошади, конского пота, сена, дедушкиного тулупа, помета, иногда извергаемого на ходу нашей лошадью, и, конечно же, чистейшего, подтаивающего и искрящегося на солнце снега. Наезженный санный путь сверкает белизной и тонкой ледяной корочкой на санных следах, лишь кое-где между этих «рельсов» попадаются цепочки конского навоза, дымящегося, несмотря на морозец, паром от разогрева припекающим солнцем. Из окружающих деревень доносятся раскатистые крики петухов. К вечеру левым берегом Плавы – через деревни Крюково, Драгуны, Чириково, Даниловку – мы въехали в Малынь.   Так начались мои уже осознанные и самые счастливые два с половиной года деревенского детства (хотя до трех с половиной лет я тоже прожил в деревне, но впечатления того периода оказались намного беднее).   Вытянувшаяся на два километра деревня Малынь, лежащая на левом берегу речки с одноименным названием, состоит из пяти частей: Поповка (от впадения р. Холохольни в Плаву до церкви), Азаровка (от церкви до поворота под прямым углом направо), Архиповка (от этого поворота до Митькиного верха, или Афонинского оврага), Поляковка (от оврага по прямой вверх до выгона) и, наконец, Венёвка (большим серпом влево от выгона). (Эти названия мне помогла уточнить чудом найденная в Интернете моя пятиюродная сестра Оля Болякина.)   Дедушкин дом стоял (и стоит поныне) посередине Поляковки (это домов десять), с великолепным видом на восток, в направлении Плавска. Впрочем, чтобы получить от панорамы духовный заряд, нужно перейти дорогу, пройти шагов десять мимо сарая и встать у края крутого спуска к речке. Речка Малынь в форме латинской буквы S, придя с юга, сначала огибает Веневку, потом упирается в Поляковку, после чего почти по прямой уходит на север, ныряя под Даниловским мостом, к Плаве. В середине этой самой буквы S долина реки расширяется метров на двести, давая простор глазу. А за долиной довольно круто возвышается Даниловский холм. Правая часть холма представяет собой уже не холм, а возвышенность, уходящую на юг, к истоку Малыни. Там пусто, там – четырехверстная дорога на деревню Чероково. И это с той стороны в марте-месяце приходят ветра с запахом весны.   А северная часть холма представляет собой отрог указанной возвышенности. По нему идет дорога до Даниловки, на середине проходя мимо разрушенной барской усадьбы, от которой к сороковым годам остались лишь обездоленные стены. Эти руины всегда вызывали во мне жалость и грусть по чему-то несостоявшемуся у хозяев того дома.   За даниловской дорогой вдали, километра за три, шел крутой правый берег реки Плавы, покрытый молодоым дубовым лесом. А по самому верху той гряды шла редкая и всегда нарочито молчаливая тополевая аллея – вдоль дороги из Крапивны куда-то в сторону Плавска. В общемвид от нашего дома всегда придавал бодрости духу.   До войны дедушка жил на Веневке (где, кстати, родилась мама) – в большом доме прадеда Николая Ивановича. А дом прапрадеда находился, как я понял, как раз на Поляковке (на четыре дома ниже нашего; я еще успел походить по его еле заметным холмикам над его фундаментом).   *** Итак, Малынь. После разорения деревни в период коллективизации (тогда у моего прадеда, крепкого середняка, забрали всё) и Отечественной войны наступила хроническая нищета. Крестьяне перешли житьь по существу на подножный корм да на подсобное хозяйство. Лоза до трех метров плотно росла по обеим берегам речки, и лишь под нашей Поляковкой берег чистый – растениям не позволяли развернуться гуси и частое появление людей. Лозу постоянно вырезали для плетней, соломенных крыш и на корзины, потребность в которых всегда была высокой. К концу двадцатого столетия, когда через сорок лет после отъезда мне удалось побывать в деревне, берега речки заросли уже высокими ветлами – нужда в корзинах и плетнях, видимо, отпала да и деревня казалась какой-то безжизненной; речка Малынь заилила, обмелела с двух метров до 20-30 сантиметров, а рыба исчезла напрочь. А ведь в 40-х годах ледяная вода, поступавшая в основном из святого двенадцатиключевого родника (появившего где-то в начале века, со слов бабушки, от удара молнии; в 2001 году шесть ключей родника я нашел), звонко журчала под нашим домом на четырех перекатах...   На этих-то перекатах все жаркие дни я пропадал по колено в ледяной воде, и… никакой хвори. (Хворь началась с девяти лет уже в подмосковном Пушкине – бронхит и воспаление легких я схватывал чуть ли не каждый год…) Сложив ладошку куполом и прижав ее ко дну (оставив лишь небольшой зазор), другой рукой я приподнимал какой-нибудь камень – и... глупый вьюн забивался в мою ладонь-ловушку. (Вездесущая любовь к живому появится у меня лишь годам к двадцати.)   За время моего отсутствия в Малыни (1944-47) небольшая голландская полупечь была снесена (когда-то именно между нею и входной дверью с низкой притолокой спали советские солдаты). На ее месте стояла одна из двух в доме за века отполированная ладонями кленовая скамейка, на которой сидела бабушка, когда пряла пряжу. В скамье было проделано квадратное отверстие, куда вставлялась рогатина, на которой крепилась шерсть.   Ну а прялка в русской избе – это, наверное, самая святая и потомственная вещь в доме. (Когда я вижу их на развалах блошиных рынков во Франции, сердце обливается кровью: ведь они, как мамкины сиськи, кормили многие поколения в роду! И сегодня я отдал бы целое состояние за прялку моей бабушки!) Помимо колеса, мотовила, кривошипа, смазываемого дегтем, и педали, у прялеи есть еще и ДУША, но описать ее невозможно – ее нужно видеть!..   Продолжение следует.   ================ На фото: Два верхних переката с переходным бревном. Август 1968.

Виктор Сорокин

Виктор Сорокин

Авторизация  
×